Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Кирилл Андреев - Ад и праздники Эрнеста Хемингуэя

Эрнест Хемингуэй на яхте Пилар

Это был человек огромного роста. Всего 10-12 сантиметров ему не хватало до двух метров. Лучший портрет Хемингуэя на палубе его яхты Пилар. Голый до пояса, он глядит прямо на солнце. Его губ едва касается легкая улыбка. В ней и в его глазах и радость жизни, и горечь жестоких утрат, великолепная вера в свою звезду и звезды всего человечества. Это живое воплощение воли, силы и мужества.

Его жизнь была жизнью настоящего мужчины. Он любил сафари, большую охоту на крупного зверя, носорогов, буйволов, львов. Он любил рыбную ловлю, но не в тенистых илистых ручьях и прозрачных реках, а ловлю большой рыбы в нестерпимо синем потоке Гольфстрима. Его сферой был бой быков и дружба с матадорами. Его миром – вся природа с бесконечными переливами зеленого, синего, коричневого и желтого цветов, мир, населенный людьми, которых он так любил. И другим его миром была война. Нет, он не любил войну, он ее ненавидел, как ненавидел и презирал смерть. Но он считал, что если в мире где-то идет битва за человека, он должен сражаться. Смерть была владычицей его приватного ада. Впервые он встретился с ней лицом к лицу, когда мальчишкой, репортером канадской газеты, обязан был присутствовать при повешеньи преступников. В Италии, во время Первой мировой войны, будучи прикомандирован к итальянской армии, он в первый же день по приезде в Милан попал на военный завод, где утром произошел сильнейший взрыв. А в Риме команда, в которой оказался Хемингуэй, целый день собирала трупы с длинными волосами, которые еще недавно были женщинами-работницами. Потом пришла очередь собирать отдельные части тел. Он добросовестно выбирал куски из колючей проволоки, окружавшей территорию завода, и снимал их с ограды. Ему показалось поразительным то, что человеческое тело разрывается на части не по анатомическим линиям, а разбивается на куски причудливой формы, похожие на осколки бризантных снарядов.

Многие его рассказы можно принять за разрозненные главы трактата о мертвых. Гибнет Френсис Макомбер, застреленный собственной женой. Писатель Гарри в снегах Килиманджаро умирает от гангрены. Бессмысленно погибает отец героя в рассказе "Мой старик". Умирает Кэтрин Баркли в романе "Прощай оружие!", Гарри Морган в книге "Иметь и не иметь", герои пьесы "Пятая колонна". А писатель холодно, как натуралист, регистрирует: "Цвет кожи у мертвых кавказской расы меняется от белого до желтого, до желто-зеленого и до черного. С каждым днем мертвые увеличиваются в объеме, так что военная форма с трудом вмещает их. Запах поля битвы в жаркую погоду нельзя запомнить. Можно вспомнить, что был такой запах, но ничто никогда не напоминает его". Эрнест Хемингуэй встречался с королевой своего приватного ада множество раз. Вскоре после того, как он попал на итало-австрийский фронт, он был накрыт минометным огнем и получил 237 ранений. Из его тела было извлечено 28 осколков. Во время Второй мировой войны в затемненном Лондоне он попал в автомобильную катастрофу.

В Арденнах был 2 раза ранен в голову, а в 1954 году в двух жестоких авиационных авариях получил сильный шок, 2 перелома позвоночника и временно потерял зрение. С каждым днем он все сильнее и сильнее ненавидел королеву ада. Ведь насильственная смерть не была даром природы, хотя бы и жестоким, не принесло человечеству утверждающая, что идет по дороге к счастью. И Хемингуэй писал на полях рукописи "Прощай оружие!": "Мир убивает самых добрых и самых нежных, и самых храбрых без разбора. А если ты ни то, ни другое, ни третье, можешь быть уверен, что и тебя убьют, только без особой спешки". Позже он включил этот абзац в текст романа. И все же он никогда не мог забыть радости, которую испытываешь, когда несешься на лыжах по горному склону в туче снега, словно в песчаном вихре, и в сознании не остается ничего, кроме чудесного ощущения падения и полета. И крупные форели, неподвижно стоящие в быстрой речной воде ближе к приглубому берегу. И верещащих черных белок в скипидарно-сосновых лесах Мичигана. И жаркого света душных ночей Африки. И сухой почвы Испании, выжженной жестоким солнцем, где спят американцы, павшие за эту страну, его мертвые.

Мальчик вырос в маленьком домике, сложенном из огромных стволов кедра в городке Ок-парк, неподалеку от Чикаго, куда его дед прибыл в крытом фургоне. Его мать, хорошая музыкантша и певица, заставляла его играть на виолончели, но Эрнест предпочитал отца. Врач по профессии, он любил кочевать с индейцами, обладал поразительным зрением и стрелял без промаха. Он брал сына с собой на охоту и рыбную ловлю и подарил ему ружье и удочку, когда тот еще не умел правильно произносить слово рыба и раньше, чем научился читать. Но мальчик получал в день лишь три патрона, отец не хотел, чтобы сын палил без толку. Так Эрнест стал великолепным стрелком и научился бить птиц влет.

Герман Мелвилл говорил, что море было его Гарвардским и Ельском университетом. Для Эрнеста Хемингуэя такой школой были заросли по берегам быстрых и чистых рек, Хвойные леса Мичигана. Мальчик всегда старался улизнуть из дому и спал на открытом воздухе. В те годы девственные леса еще не были вырублены, и он лежал на спине на чистой, упругой хвое, глядел на голые внизу стволы и ветви, начинавшиеся высоко. В самые жаркие дни там было прохладно, ветер шумел в вершинах, и неяркий свет ложился пятнами. В такие дни крышей его дома было светлое синее небо и всегда разные бегущие облака. Позже он говорил, что не променяет чистое прохладное Мичиганское небо на пышные и праздничные небеса Италии, ни на то жгучий, то прошитый звездами шатер над зелеными холмами Африки.

В шестнадцать лет он ушел из дома, чтобы стать репортером, солдатом, заграничным корреспондентом американских и канадских газет, охотником за крупной дичью и большой рыбой, матадором и моряком. Но, чем бы он ни занимался, он всегда, с первого и до последнего дня жизни оставался писателем.

Иные называли его жестоким, бессердечным и самонадеянным, но он был лишь человеком, чрезвычайно требовательным к себе, а тем самым и к другим. Художником, не терпящим ни малейшей фальши, чуждым компромиссам. Его была поисками жестокой поэзии правды, и он не раз говорил, "писать чертовски трудно и я еще не научился этому, но научусь".

Его мечтой было написать о будущем американском возрождении. О возрождении традиций Уитмена и Таро, в которые он так страстно верил. "Наша страна была хорошей страной, но ее порядочно изгадили" – сказал как-то Хемингуэй.

Он много ездил по свету, но не как путешественник. Просто он жил одной жизнью с окружающими его людьми, как бы не называлась эта страна. И память о чистом, огромном, прекрасном мире осталась навсегда в его книгах.

Он никогда не мог забыть запаха даже брошенных индейских поселков, где жили друзья его детства. Сладковатого, и слегка тошнотворного запаха душистых трав, дыма и свежевыделанных шкурок и треска огромных тигровых поленьев, которые зажигали в камине родного дома, а он и его сестра Марселайн пели при свечах спиричуэлс, духовные гимны.

Перед его глазами часто вставали белые снега и голубые блетчеры Фор Арльберга, где он когда-то проводил лыжный сезон. В те годы он почти всегда был голоден, поэтому так ясно запомнились тушеный заяц с густым соусом из красного вина, оленина с каштановым соусом, темное или светлое пиво и дешевое вино. После прогулки на лыжах по блестящему пушистому снегу и скрипящей на морозе дороги все это казалось удивительно вкусным. В погребке сидели крестьяне в башмаках с шипами, одетые облаками табачного дыма и пели песни горцев. И сам Хемингуэй, чья обледеневшая борода еще не успевала оттаять, присоединял свой голос к поющим.

Вспоминались сверкающие на солнце белые небоскребы Гаваны, города богачей и революций. И ночные огни и зарево над городом, по которым он ориентировался, если на его яхте "Пилар" ему случалось заплыть слишком далеко от берега.

Африка его счастливых лет. Длинные золотистые берега и белые отмели, такие белые, что больно глазам. Ревущие прибои и огромный ветер, летящий над Африкой. И Килиманджаро, покрытая вечными снегами горная вершина, которую местные жители называют Нгае-Нгаэ, что значит дом Бога.

И, чаще всего, вспоминались женщины, кто дышит рядом с ним, чьи волосы, словно водопад отгораживают от него свет, а ночью, особенно перед рассветом, блестят как тусклое цветущее золото.

И еще вспоминалась Испания. Мадрид, белый и красивый, стоящий там, за горами, далеко от серых скал и сосен, от вереска и дрока по ту сторону желтого плоскогорья.

Но эти воспоминания приходили редко, и он их не любил. Там, в холодной земле, где снег метет по оливковым рощам, спят американцы, павшие за Испанию и, ставшие частью испанской земли. Было холодно, когда они умерли, и с тех пор, они не замечают смены времен года.

Но настоящим домом для Эрнеста Хемингуэя, где бы он не находился, навсегда остался Париж, где он сделался писателем и был так счастлив. Он стал рабочим кабинетом и его любовью, ведь в нем навеки осталась его юность. И через тридцать лет после того как Хемингуэй за столиком парижского кафе написал свой первый рассказ, он сказал: "Если тебе повезло, и ты в молодости жил в Париже, то, где бы ты ни был потом, он до конца дней твоих останется с тобой, потому что Париж – это праздник, который всегда с тобой".

Память у Хемингуэя была поразительной. Он помнил лица и слова всех людей, с которыми встречался, цвет и запах городов и стран, где жил. Картины и книги, вошедшие в его жизнь как краски, стихи и музыка входят в сердце и воображение художника, или штык в тело умирающего солдата. Еще в детстве он знал английские и латинские названия 250 пород птиц, встречающихся в Мичигане. И все свои книги, которые мог повторить наизусть слово в слово. Он знал множество языков, которые стали плотью и кровью его души. И он не сознавал, говорит ли он в данный момент по-английски, по-французски, по-немецки, итальянски или испански. Его двоюродная сестра была дочерью американского миссионера, живущего в Китае. Однажды она приехала в Мичиган на каникулы, щеголяя в китайском национальном костюме, и обучила Эрнеста и его сестер нескольким духовным гимнам на китайском языке. Через 50 лет одна из них навестила брата на Кубе, где он тогда жил. "Ты помнишь гимн "Любишь ли ты меня Иисус?" – спросила она в разговоре, когда они вспоминали минувшие дни. И Хемингуэй, седобородый, похожий на патриарха, в ответ запел слегка дрожащим массивным голосом. Она стала ему вторить, и они допели гимн до конца, пока слезы не потекли по их щекам.

Но он не хотел вспоминать о поражении Итальянской армии под Капоретто. Мертвых, раздувшихся и окруженных мухами, лежащих поодиночке и вповалку, чаще всего ничком. Карманы у них были вывернуты, и вокруг каждого тела были разбросаны бумаги. Он не хотел вспоминать ни затемнение в Лондоне, вой сирен и черное небо, рассеченное мечами прожекторов. Ни окруженные белым кружевом тихоокеанские острова, и бесчеловечные атаки японских самолетов, которыми управляли пятнадцатилетние мальчишки-смертники. Ни тяжкие вспышки бомб и, охваченные пламенем, немецкие города, которые он видел за бортом летающей крепости. Ни, на конец, последний рейс к победе, когда сквозь огонь среди разрывов снарядов и мин самоходные баржи прорывались к Нормандскому берегу.

Но все эти образы ада возвращались к нему во сне. А иногда он видел тусклую медленно текущую реку и похожие на призраки деревья, на том берегу, и просыпался в холодном поту, дрожа всем телом. Он помнил, что выражение "переплыть реку" означает по-английски умереть. Все это случалось только ночью, потому что ночью это не то же самое, что днем, и все по-другому. И днем нельзя объяснить ночное, потому что оно тогда не существует. И почти приятно было думать, что это последствия контузии, перелома позвоночника, поражения нервной системы. Но он был львиной породы, и, чаще всего, во сне он видел львов.

Работа над рассказом или романом была для него своеобразной охотой. "Оконченная книга", – говорил он – "подобна мертвому льву. Может быть явится кто-нибудь и выдаст вам приз за то, что вы прикончили большого льва. И это, конечно, хорошо. Но, в действительности, вы интересуетесь лишь следующим львом. Я всегда думаю о своей следующей книге, как еще об одном льве".

По свидетельству его брата Лестера, Хемингуэй в разговоре не следовал шаблонным идеям, фразам или интонациям, но часто прибегал к, так называемому, индейскому говору, к которому питал пристрастие. Его речь была, хотя, и свободно текущей, но он часто пользовался словами в необычном значении, пользовался столь многочисленными в английском языке междометиями и даже непечатными выражениями. В своих произведениях он был поразительно точен, его проза часто похожа на фехтование: движения шпаг почти незаметны, но полны огромной внутренней силы. И часто рассказ, эпизод или абзац заканчивается как последний удар матадора, короткий и прямой, момент истины, как называют его испанцы. Веласкес и Джотто, Гойя и Ван Гог, Бах и Моцарт – вот имена, которые, по его признанию, были образцами для его творчества.

Когда Эрнест Хемингуэй перечитывал свои рассказы, он всегда испытывал какое-то смущение. Не знаешь, в самом ли деле ты их написал, или просто где-то слышал. Так было и с его произведением "Праздник, который всегда с тобой". Осенью 1956 года, возвращаясь из поездки в Испанию, Хемингуэй ненадолго остановился в Париже. Здесь он нашел старый чемодан, оставленный в гостинице 30 лет назад, а в нем пачку исписанных блокнотов. С некоторой опаской, как человек, заглядывающий в аквариум с осьминогом, вспоминала жена писателя, смотрел он на эти следы своей юности. "Поразительно!" – сказал он, закончив чтение – "Оказывается, тогда мне было также трудно работать, как и теперь". Над этой лирической повестью, прозрачной и сверкающей, как доброе старое вино, Хемингуэй работал последние годы жизни в своем бревенчатом двухэтажном доме, вблизи Кетчума, в штате Айдахо, на западном берегу Вуд ривер. Это была повесть о Париже его юности, о тех годах, когда он жил неистово, яростно, отчаянно и буйно. Это не город Эйфелевой башни, ослепительно белой колоннады Мадлен, Триумфальной арки и больших бульваров, это город бедняков, потомков коммунаров, которым политика давалась легко, с запахом грязного пота и нищеты. И по этому городу проходит молодой человек, почти юноша, который видит все цвета времени, и которому ведомы все оттенки счастья. Ведь ему кажется, что он на веки покинул области ада, и перед ним вечный праздник жизни, знамя которой звучащее то, как глубокая симфония, то, как грустная, одинокая, печальная, но светлая мелодия - Париж. Перед нами проходят живые люди, друзья и враги начинающего писателя, и, одновременно, его литературные персонажи. Гертруда Стайн, чьи слова "Все вы – потерянное поколение", он сделал эпиграфом к своему роману "Фиеста". Эзра Паунд, несравненный поэт, перешедший позже в лагерь фашизма. Скотт Фицджеральд, чей талант походил на узор пыльцы на крыльях бабочки, а потом, когда он ушел в стан богатых, которых Хемингуэй называл скучными людьми, узор стерся и поблек, и его любовь к полетам исчезла. Напыщенный Форд Мэдокс Форд, сравнивший прозу Хемингуэя с галькой, только что вынутой из реки. И слепнущий Джойс, который уже не мог видеть актеров, и ходил в театр лишь для того, чтобы слушать их. Много лет подряд Хемингуэй повторял про себя строку из Эдгара Киме, которую Джойс постоянно твердил после стакана хереса: "Свежая и румяная, как в день битвы".

Но он не написал ни строки о той, что была единственной, кто его бросил. И, как ему однажды показалось, что она прошла по улице мимо него, и его сердце испытало такую муку, словно музыкальная фраза осталась незаконченной или остановилась неизменно текущая вечность. И после этого он за каждой женщиной, чем-нибудь напоминавшей ее, он шел по бульвару, боясь убедиться, что это не она, боясь потерять то чувство, которое охватывало его при этом, вспоминая, как он каждый вечер стоял у нее под окном, а она не знала, что он стоит. А потом он узнал о том, что она знает, и теперь знал, что она это знает, а она знала, что он это знает. Но все это было бесполезной мукой, потому что она уже была в Нью-Йорке. "И если ты любил в своей жизни женщину или стану, считай себя счастливцем", – сказал он однажды – "И даже когда ты умрешь, твоя смерть все равно ничего не изменит".

В рассказе "Снега Килиманджаро" писатель Гарри в предсмертном бреду говорит о себе: "Да, он никогда не писал о Париже, во всяком случае, о Париже, который был дорог ему", теперь эта книга была написана, она лежала на столе в кабинете Хемингуэя. "Если читатель пожелает", – писал он – "он может считать эту книгу романом, но ведь и вымысел может пролить немного света на то, о чем писалось как о реальных фактах". И, действительно, книга эта не мемуары, и не дневник, это лирическая повесть, внешне сдержанная, но напоенная внутренней страстью, чистая и светлая как юность, вновь обретенная после жестоких лет войны. В ней Хемингуэй не вспоминает, каким он был когда-то, и каким был Париж сорок лет назад, просто он снова живет в городе своей юности, снова учится писать в маленьких парижских кафе, где даже поздней осенью, когда ветер швыряет в автобусы листья, размоченные дождем, всегда чисто и светло. И когда он, славно поработав, выходит на улицу, то все вокруг чисто и ясно, как на картинах Сезанна, человека, который много голодал. После смерти писателя его жена специально ездила в Париж, чтобы проверить топографию повести, ведь он писал ее по памяти, почти через сорок лет. Все оказалось точным, память ему не изменила. Но наиболее достоверно в повести то, что нельзя проверить: цвет, запах и шум времени.

Книга, может быть последняя, была закончена. Что же было делать охотнику, которому изменяли глаза, и не повиновались руки? Что же оставалось делать рыболову, который уже не мог стоять по колени в ледяной воде ручья? Боли в позвоночнике почти не позволяли сидеть, и он работал стоя. С путешествиями было покончено. Плыть через реку нужно было самому, а не ждать когда королева ада будет рыскать вокруг него как гиена, или положит свою голову на колени, обдавая его трупным смрадом. И плыть в одиночестве. Он не мог убить своего коня и свою жену, сжечь свое седло и оружие, потому что книги были его славой и оружием, а они принадлежали людям.

Он помнил все свои книги. Но всегда ли они были такими, как он хотел? Когда-то он сказал: "Если вы закончили чтение книги, и чувствуете, будто это все случилось с вами, и все принадлежит вам, хорошее и плохое, увлечение и угрызения совести, печаль и герои, место действия и погода, то это подлинно великое произведение".

Он проснулся 2 июля очень рано, как и всегда. Несмотря на лето, над рекой курился холодный туман, солнце пряталось за отрогами гор. Что ж, он вкусил от древа познания и зла его сладких и горьких плодов, а дальше – спокойная старость, прогулки по дорожкам сада, мемуары…

Он осмотрел свои ружья, которые хранились в той же комнате, и выбрал свою любимую, инкрустированную серебром, ричардсоновскую винтовку двенадцатого калибра, ту самую, из которой он охотился на слонов и носорогов, на зеленых холмах Африки.

Он много думал о своем последнем дне. И сейчас мог бы повторить слова Джордана из романа "По ком звонит колокол": "Я не хочу делать то, что сделал мой отец. Я сделаю, если понадобится, но лучше бы не понадобилось. Плохо ты с этим справляешься, Джордан, сказал он. Плохо справляешься. А кто с этим хорошо справляется? Не знаю, да и знать не хочу. Но ты — плохо. Именно ты — совсем плохо. Совсем плохо, совсем. По-моему, пора. А по-твоему?". Ровно в семь в церкви ударил колокол, зазывая прихожан, тогда Эрнест Хемингуэй босой ногой нажал на спуск. Прогремел выстрел, которого никто не слышал. На бледном чистом небе солнце сияло как беспощадное яблоко рая, колокол продолжал звонить, теперь уже по нему.

P.S. Мне не удалось найти книгу Кирилла Андреева, однако нашел аудиозапись этого рассказа. Текст приводится по этой записи. Запись произведена с оригинала УТОР цехом звукозаписи центрального полиграфического учебно-производственного предприятия НВП Воск, август 1978 года. Перевод в текстовый формат: http://hemingway-lib.ru.




 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер"