Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

По ком звонит колокол. Глава 18

Это словно карусель, думал Роберт Джордан. Но не такая карусель, которая кружится быстро под звуки шарманки и детишки сидят верхом на бычках с вызолоченными рогами, а рядом кольца, которые нужно ловить на палку, и синие, подсвеченные газовыми фонарями сумерки на Авеню-дю-Мэн, и лотки с жареной рыбой, и вертящееся колесо счастья, где кожаные язычки хлопают по столбикам с номерами, и тут же сложены пирамидой пакетики пиленого сахару для призов. Нет, это вовсе не такая карусель, хотя эти люди в своем ожидании очень похожи на тех мужчин в кепках и женщин в вязаных свитерах, с блестящими в свете фонарей волосами, что стоят у колеса счастья и ждут, когда оно остановится. Да, люди такие же. Но колесо другое. Это вертикальное колесо, и на нем движешься вверх и вниз.

Два оборота оно уже сделало. Это большое колесо, установленное под прямым углом к земле, и когда его пускают, оно делает один оборот и, вернувшись в исходное положение, останавливается. Вместе с ним описываешь круг и ты и тоже останавливаешься, вернувшись к исходной точке. Даже призов нет, подумал он, и кому охота кататься на таком колесе! А всякий раз садишься и делаешь круг, хоть и не собирался. Оборот только один; один большой, долгий круг — сначала вверх, потом вниз, и опять возвращаешься к исходной точке. Вот и сейчас мы вернулись к исходной точке, подумал он. Вернулись, ничего не разрешив.

В пещере было тепло, ветер снаружи улегся. Роберт Джордан сидел за столом, раскрыв перед собой записную книжку, и набрасывал план минирования моста. Он начертил три схемы, выписал формулы, изобразил при помощи двух рисунков всю технику взрыва предельно просто и наглядно, так, чтобы Ансельмо мог один довершить дело, если бы во время операции что-нибудь случилось с ним самим. Закончив все чертежи, он стал проверять их еще раз.

Мария сидела рядом и через плечо смотрела на его работу. Он знал, что Пабло сидит напротив и остальные тоже здесь, разговаривают и играют в карты; он вдыхал воздух пещеры, в котором запах кухни и пищи сменился дымным чадом и запахом мужчин — табак, винный перегар и кислый дух застарелого пота, — а когда Мария, следя за его карандашом, положила на стол руку, он взял ее, поднес к лицу и вдохнул свежий запах воды и простого мыла, исходивший от нее после мытья посуды. Потом он опустил руку Марии и снова взялся за работу, не глядя на девушку и потому не видя, как она покраснела. Она оставила руку на столе, рядом с его рукой, но он ее больше не трогал.

Когда с техникой взрыва было покончено, он перевернул листок и стал писать боевой приказ. Мысль его работала быстро и четко, и то, что он писал, нравилось ему. Он исписал две странички, потом внимательно перечитал их.

Как будто все, сказал он себе. Все совершенно ясно, и, кажется, я ничего не упустил. Оба поста будут уничтожены, а мост взорван согласно приказу Гольца, и это все, за что я отвечаю. А в эту историю с Пабло мне вовсе не следовало ввязываться, но какой-нибудь выход и тут найдется. Будет Пабло или не будет Пабло, мне, в конце концов, все равно. Но я не намерен лезть на это колесо в третий раз. Два раза я на него садился, и два раза оно делало полный оборот и возвращалось к исходной точке, и больше я на него не сяду.

Он закрыл записную книжку и оглянулся на Марию.

— Мария, — сказал он ей. — Поняла ты тут что-нибудь?

— Нет, Роберто, — сказала девушка и накрыла своей рукой его руку, все еще державшую карандаш. — А ты уже кончил?

— Да. Теперь уже все решено и подписано.

— Что ты там делаешь, Ingles? — спросил через стол Пабло. Глаза у него опять стали мутные.

Роберт Джордан пристально посмотрел на него. Подальше от колеса, сказал он себе. Не лезь на это колесо. Оно, кажется, опять начинает вертеться.

— Разрабатываю план взрыва, — вежливо сказал он.

— Ну и как, выходит? — спросил Пабло.

— Очень хорошо, — сказал Роберт Джордан. — Выходит очень хорошо.

— А я разрабатываю план отступления, — сказал Пабло, и Роберт Джордан посмотрел в его пьяные свиные глазки, а потом на миску с вином. Миска была почти пуста.

Прочь от колеса, сказал он себе. Опять он пьет. Верно. Но на колесо ты все-таки не лезь. Говорят, Грант во время Гражданской войны почти никогда не бывал трезвым. Это факт. Наверно, Грант взбесился бы от такого сравнения, если бы увидел Пабло. Грант еще и сигары курил к тому же. Что ж, надо будет раздобыть где-нибудь сигару для Пабло. К такому лицу это так и просится: наполовину изжеванная сигара. Где только ее достать?

— Ну и как идет дело? — учтиво спросил Роберт Джордан.

— Очень хорошо, — сказал Пабло и покивал головой важно и наставительно. — Muy bien.

— Что-нибудь надумал? — спросил Агустин, поднимая голову от карт.

— Да, — сказал Пабло. — У меня мыслей много.

— Где ты их выловил? В этой миске? — спросил Агустин.

— Может быть, и там, — сказал Пабло. — Кто знает. Мария, подлей в миску вина, сделай милость.

— Вот уж в бурдюке, наверно, полным-полно замечательных мыслей. — Агустин вернулся к картам. — Ты бы влез туда, поискал их.

— Зачем, — невозмутимо ответил Пабло, — я их нахожу и в миске.

Нет, он тоже не лезет на колесо, подумал Роберт Джордан. Так оно и вертится вхолостую. Наверно, на нем нельзя долго кататься, на этом колесе. Это опасная забава. Я рад, что мы с него слезли. У меня и то раза два от него голова кружилась. Но пьяницы и по-настоящему жестокие или подлые люди катаются на таком колесе до самой смерти. Сперва оно несет тебя вверх, и размах у него каждый раз другой, но потом все равно приводит вниз. Ну и пусть вертится, подумал он. Меня на него не заманишь больше. Нет, сэр, генерал Грант, хватит, повертелся.

Пилар сидела у огня, повернув свой стул так, чтобы ей можно было заглядывать в карты двух игроков, сидевших спиной к ней. Она следила за игрой.

Переход от смертельного напряжения к мирной домашней жизни — вот что самое удивительное, думал Роберт Джордан. Когда треклятое колесо идет вниз, вот тут-то и попадешься. Но я с этого колеса слез, подумал он. И больше меня на него не затащишь.

Два дня тому назад я не подозревал о существовании Пилар, Пабло и всех остальных, думал он. Никакой Марии для меня и на свете не было. И, надо сказать, мир тогда был гораздо проще. Я получил от Гольца приказ, который был вполне ясен и казался вполне выполнимым, хотя выполнение представляло некоторые трудности и могло повлечь некоторые последствия. Я думал, что после взрыва моста я либо вернусь на фронт, либо не вернусь, а если вернусь, то попрошусь ненадолго в Мадрид. В эту войну отпусков не дают никому, но я уверен, что два или три дня мне удалось бы получить.

В Мадриде я собирался купить кое-какие книги, взять номер в отеле «Флорида» и принять горячую ванну, представлял себе, что пошлю Луиса, швейцара, за бутылкой абсента, — может быть, ему удалось бы достать в Мантекериас Леонесас или в другом месте, — и после ванны полежу на кровати с книгой, попивая абсент, а потом позвоню к Гэйлорду и узнаю, можно ли зайти туда пообедать.

Обедать в «Гран-Виа» ему не хотелось, потому что кормят там, правду сказать, неважно и нужно приходить очень рано, а то и вовсе ничего не получишь. И потом, там всегда болтается много знакомых журналистов, а думать все время о том, как бы не сказать лишнего, было очень скучно. Ему хотелось выпить абсента, и чтобы потянуло на разговор, и тогда отправиться к Гэйлорду, где отлично кормят и подают настоящее пиво, и пообедать с Карковым и узнать, какие новости на фронтах.

Когда он первый раз попал в отель Гэйлорда — местопребывание русских в Мадриде, ему там не понравилось, обстановка показалась слишком роскошной и стол слишком изысканным для осажденного города, а разговоры, которые там велись, слишком вольными для военного времени. Но я очень быстро привык, подумал он. Не так уж плохо иметь возможность вкусно пообедать, когда возвращаешься после такого дела, как вот это. А в тех разговорах, которые сперва показались ему вольными, как выяснилось потом, было очень много правды. Вот найдется о чем порассказать у Гэйлорда, когда все будет кончено, подумал он. Да, когда все будет кончено.

Можно ли явиться к Гэйлорду с Марией? Нет. Нельзя. Но можно оставить ее в номере, и она примет горячую ванну, и когда ты вернешься от Гэйлорда, она будет тебя ждать. Да, именно так, а потом, когда ты расскажешь о ней Каркову, можно будет и привести ее, потому что все очень заинтересуются и захотят ее увидеть.

А можно бы и вовсе не ходить к Гэйлорду. Можно пообедать пораньше в «Гран-Виа» и поспешить обратно, во «Флориду». Но ты наверняка пойдешь к Гэйлорду, потому что тебе захочется опять вкусно поесть и понежиться среди роскоши и комфорта после всего этого. А потом ты вернешься во «Флориду», и там тебя будет ждать Мария. Конечно, она поедет с ним в Мадрид, когда тут все будет кончено. Когда тут все будет кончено. Да, когда тут все будет кончено. Если тут все сойдет хорошо, он может считать, что заслужил обед у Гэйлорда.

Там, у Гэйлорда, можно было встретить знаменитых испанских командиров, которые в самом начале войны вышли из недр народа и заняли командные посты, не имея никакой военной подготовки, и оказывалось, что многие из них говорят по-русски. Это было первое большое разочарование, испытанное им несколько месяцев назад, и оно навело его на горькие мысли. Но потом он понял, в чем дело, и оказалось, что ничего тут такого нет. Это действительно были рабочие и крестьяне. Они участвовали в революции 1934 года, и когда революция потерпела крах, им пришлось бежать в Россию, и там их послали учиться в Военную академию для того, чтобы они получили военное образование, необходимое для командира, и в другой раз были готовы к борьбе.

Во время революции нельзя выдавать посторонним, кто тебе помогает, или показывать, что ты знаешь больше, чем тебе полагается знать. Он теперь тоже постиг это. Если что-либо справедливо по существу, ложь не должна иметь значения.

Там, у Гэйлорда, он узнал, например, что Валентин Гонсалес, прозванный El Campesino, то есть крестьянин, вовсе и не крестьянин, а бывший сержант Испанского иностранного легиона; он дезертировал и дрался на стороне Абд эль-Керима. Но и в этом ничего такого не было. Почему бы и нет? В подобной войне сразу необходимы крестьянские вожди, а настоящий крестьянский вождь может оказаться чересчур похожим на Пабло. Ждать, пока появится настоящий крестьянский вождь, некогда, да к тому же в нем может оказаться слишком много крестьянского. А потому приходится таких вождей создавать. Правда, когда он увидел Campesino, его черную бороду, его толстые, как у негра, губы и лихорадочные, беспокойные глаза, он подумал, что такой может причинить не меньше хлопот, чем настоящий крестьянский вождь. В последнюю встречу ему даже показалось, что этот человек сам уверовал в то, что о нем говорили, и почувствовал себя крестьянином. Это был смельчак, отчаянная голова: трудно найти человека смелее. Но, господи, до чего же он много говорил! И в пылу разговора мог сказать что угодно, не задумываясь о последствиях своей неосмотрительности. А последствия эти не раз уже бывали печальны. Но при всем том как бригадный командир он оказывался на высоте даже в самых, казалось бы, безнадежных положениях. Ему никогда не приходило в голову, что положение может быть безнадежным, и потому, даже когда это так и бывало, он умел найти выход.

Там же, у Гэйлорда, можно было повстречать простого каменщика из Галисии, Энрике Листера, который теперь был командиром дивизии и тоже говорил по-русски. Туда же приходил столяр из Андалузии, Хуан Модесто, которому только что поручили командование армейским корпусом. Он тоже не в Пуэрто-де-Санта-Мария научился русскому языку, разве только если там были курсы Берлица, которые посещали столяры. Из всех молодых командиров он пользовался самым большим доверием у русских, потому что он был настоящим партийцем, «стопроцентным», как они любили говорить, щеголяя этим американизмом.

Да, без Гэйлорда нельзя было бы считать свое образование законченным. Именно там человек узнавал, как все происходит на самом деле, а не как оно должно бы происходить. Я, пожалуй, только начал получать образование, подумал он. Любопытно, придется ли продолжить его? Все, что удавалось узнать у Гэйлорда, было разумно и полезно, и это было как раз то, в чем он нуждался. Правда, в самом начале, когда он еще верил во всякий вздор, это ошеломило его. Но теперь он уже достаточно разбирался во многом, чтобы признать необходимость скрывать правду, и все, о чем он узнавал у Гэйлорда, только укрепляло его веру в правоту дела, которое он делал. Приятно было знать все, как оно есть на самом деле, а не как оно якобы происходит. На войне всегда много лжи. Но правда о Листере, Модесто и El Campesino гораздо лучше всех небылиц и легенд. Когда-нибудь эту правду не будут скрывать ни от кого, но пока он был доволен, что существует Гэйлорд, где он может узнать ее.

Туда он и собирался отправиться после того, как купит книги, и полежит в горячей ванне, и выпьет абсента, и почитает немного. Но все эти планы он строил раньше, когда еще не было Марии. Ну что ж, они возьмут два номера, и пока он будет у Гэйлорда, она может делать что хочет, а он оттуда придет прямо к ней. Ждала же она столько времени здесь, в горах, что ей стоит подождать немножко в отеле «Флорида». И у них будет целых три дня в Мадриде. Три дня — это очень много времени. Он поведет ее посмотреть братьев Маркс. Эта программа держится уже три месяца и, наверно, продержится еще три. Ей понравятся братья Маркс, подумал он. Ей это очень понравится.

Но от Гэйлорда до этой пещеры — долгий путь, подумал он. Нет, не этот путь долгий. Долгим будет путь из этой пещеры до Гэйлорда. Первый раз он попал к Гэйлорду с Кашкиным, и ему там не понравилось. Кашкин сказал, что ему непременно нужно познакомиться с Карковым, потому что Карков очень интересуется американцами и потому что он самый ярый поклонник Лопе де Вега и считает, что нет и не было в мире пьесы лучше «Овечьего источника». Может быть, это и верно, но он, Роберт Джордан, не находил этого.

У Гэйлорда ему не понравилось, а Карков понравился. Карков — самый умный из всех людей, которых ему приходилось встречать. Сначала он ему показался смешным — тщедушный человечек в сером кителе, серых бриджах и черных кавалерийских сапогах, с крошечными руками и ногами, и говорит так, точно сплевывает слова сквозь зубы. Но Роберт Джордан не встречал еще человека, у которого была бы такая хорошая голова, столько внутреннего достоинства и внешней дерзости и такое остроумие.

Кашкин наговорил о Роберте Джордане бог знает чего, и Карков первое время был с ним оскорбительно вежлив, но потом, когда Роберт Джордан, вместо того чтобы корчить из себя героя, рассказал какую-то историю, очень веселую и выставлявшую его самого в непристойно-комическом свете, Карков от вежливости перешел к добродушной грубоватости, потом к дерзости, и они стали друзьями.

У ворот отеля Гэйлорда стоят часовые с примкнутыми штыками, и сегодня вечером это самое приятное и самое комфортабельное место в осажденном Мадриде. Ему захотелось сегодня вечером быть не здесь, а там. Хотя и здесь не так уж плохо сейчас, колесо перестало вертеться. И снегопад тоже стихает.

Он охотно показал бы Каркову свою Марию, но неудобно явиться с ней туда, надо раньше спросить, можно ли, да и вообще посмотреть, как его там примут после этого дела. Наступление ведь к тому времени окончится, и Гольц тоже будет там, и если у него тут все сойдет хорошо, об этом все узнают от Гольца. Да и насчет Марии Гольц тоже посмеется над ним. После всего, что он ему наговорил о девушках.

Он потянулся к миске, стоявшей перед Пабло, и зачерпнул кружку вина.

— С твоего разрешения, — сказал он.

Пабло кивнул. Увлекся, видно, своими стратегическими соображениями, подумал Роберт Джордан. Ищет решение задачи в миске с вином. Но мерзавец, верно, и в самом деле не лишен способностей, если мог так долго верховодить здесь. Глядя на Пабло, Роберт Джордан старался представить себе, какой бы из него вышел партизанский вожак во времена Гражданской войны в Америке. Их ведь было очень много. Но мы о них ничего не знаем. Не о таких, как Куонтрил, как Мосби, как его собственный дед, а о вожаках небольших партизанских отрядов. Кстати, насчет вина. Ты в самом деле думаешь, что Грант был пьяницей? Дед всегда уверял, что да, что в четыре часа пополудни Грант всегда бывал немного навеселе и что во время осады Виксбурга он пил мертвую несколько дней. Но дед уверял, что, как бы ни был Грант пьян, он действовал всегда совершенно рассудительно, только вот разбудить его бывало нелегко. Но если уж разбудишь, он действовал рассудительно.

В этой войне ни одна из сторон не имеет своего Гранта, своего Шермана или своего Слонуолла Джексона. И Джеба Стюарта тоже не видно. И Шеридана тоже. Зато Мак-Клелланов сколько угодно. У фашистов кишмя кишит Мак-Клелланами, а у нас их по меньшей мере трое.

И военных гениев тоже пока не выдвинула эта война, Ни одного. Даже похожего ничего не было. Клебер, Лукач и Ганс, командуя Интернациональными бригадами, с честью выполнили свою роль в обороне Мадрида, но потом старый, лысый, очкастый, самодовольный, как филин глупый, неинтересный в разговоре, по-бычьи храбрый и тупой, раздутый пропагандой защитник Мадрида Миаха стал так завидовать популярности Клебера, что заставил русских отстранить его от командования и отправить в Валенсию. Клебер был хороший солдат, но ограниченный и слишком разговорчивый для того дела, которым занимался. Гольц был хороший командир и отличный солдат, но его все время держали на положении подчиненного и не давали ему развернуться. Готовящееся наступление было его первой крупной операцией, и пока Роберту Джордану не очень нравилось все то, что он слышал об этом наступлении.

Он жалел, что не видел сражения на плато за Гвадалахарой, когда итальянцы были разбиты. Он тогда был в Эстремадуре. Об этом сражении ему рассказывал Ганс недели две тому назад у Гэйлорда, и так образно, что он словно сам все увидел. Был один момент, когда казалось, что все проиграно, — это когда итальянцы прорвали фронт близ Трихуэке, и если б им тогда удалось перерезать Ториха-Бриуэгскую дорогу, Двенадцатая бригада оказалась бы отрезанной. Но мы знали, что деремся с итальянцами, сказал Ганс, и мы рискнули на маневр, которому при всяком другом противнике не было бы оправдания. И маневр удался.

Все это Ганс ему показал на своей карте. Ганс повсюду таскал с собой эту карту в полевой сумке и до сих пор восхищался и наслаждался своим чудесным маневром. Ганс был отличный солдат и хороший товарищ. Испанские части Листера, Модесто и Кампесино тоже очень хорошо показали себя в этом сражении, рассказывал Ганс, и это целиком надо поставить в заслугу их командирам и той дисциплине, которую они сумели ввести. Но и Листеру, и Модесто, и Кампесино большинство их ходов было подсказано русскими военными консультантами. Они были похожи на пилотов-новичков, летающих на машине с двойным управлением, так что пилот-инструктор в любую минуту может исправить допущенную ошибку. Ну что ж, этот год покажет, хорошо ли они усвоили урок.

Они были коммунистами и сторонниками железной дисциплины. Дисциплина, насаждаемая ими, сделает из испанцев хороших солдат. Листер был особенно строг насчет дисциплины, и он сумел выковать из дивизии настоящую боеспособную единицу. Одно дело — удерживать позиции, другое — пойти на штурм позиций и захватить их, и совсем особое дело — маневрировать войсками в ходе боевых действий, думал Роберт Джордан, сидя в пещере за столом. Интересно, как Листер, такой, каким я его знаю, справится с этим, когда двойное управление будет снято. А может быть, оно не будет снято, подумал он. Может быть, они не уйдут. Может быть, они еще укрепятся. Интересно, как относятся русские ко всему этому делу. Гэйлорд, вот где можно все узнать. Есть много вопросов, насущных для меня, ответ на которые я могу получить только у Гэйлорда.

Одно время ему казалось, что для него вредно бывать у Гэйлорда. Там все было полной противоположностью пуританскому, религиозному коммунизму дома номер 63 по улице Веласкеса, дворца, где помещался Мадридский штаб Интернациональных бригад. На улице Веласкеса, 63, ты чувствовал себя членом монашеского ордена, а уж что касается атмосферы, которая когда-то господствовала в штабе Пятого полка, до того как он был разбит на бригады по уставу новой армии, — у Гэйлорда ее и в помине не было.

В тех обоих штабах ты чувствовал себя участником крестового похода. Это единственное подходящее слово, хотя оно до того истаскано и затрепано, что истинный смысл его уже давно стерся. Несмотря на бюрократизм, на неумелость, на внутрипартийные склоки, ты испытывал то чувство, которого ждал и не испытал в день первого причастия. Это было чувство долга, принятого на себя перед всеми угнетенными мира, чувство, о котором так же неловко и трудно говорить, как о религиозном экстазе, и вместе с тем такое же подлинное, как то, которое испытываешь, когда слушаешь Баха, или когда стоишь посреди Шартрского или Леонского собора и смотришь, как падает свет сквозь огромные, витражи, или когда глядишь на полотна Мантеньи, и Греко, и Брейгеля в Прадо. Оно определяло твое место в чем-то, во что ты верил безоговорочно и безоглядно и чему ты обязан был ощущением братской близости со всеми теми, кто участвовал в нем так же, как и ты. Это было нечто совсем незнакомое тебе раньше, но теперь ты узнал его, и оно вместе с теми причинами, которые его породили, стало для тебя таким важным, что даже твоя смерть теперь не имеет значения; и если ты стараешься избежать смерти, то лишь для того, чтобы она не помешала исполнению твоего долга. Но самое лучшее было то, что можно было что-то делать ради этого чувства и этой необходимости. Можно было драться.

Вот мы и дрались, думал он. И для тех, кто дрался хорошо и остался цел, чистота чувства скоро была утрачена. Даже и полугода не прошло.

Но когда участвуешь в обороне позиции или города, эта первоначальная чистота возвращается. Так было во время боев в Сьерре. Там чувствовалась во время боя настоящая революционная солидарность. Там, когда впервые возникла необходимость укрепить дисциплину, он это понял и одобрил. Нашлись трусы, которые побежали под огнем. Он видел, как их расстреливали и оставляли гнить у дороги, позаботившись только взять у них патроны и ценности. То, что брали патроны, сапоги и кожаные куртки, было совершенно правильно. То, что брали ценности, было просто разумно. Иначе все досталось бы анархистам.

Тогда казалось правильным, необходимым и справедливым, что бежавших расстреливали на месте. Ничего дурного здесь не было. Они бежали потому, что думали только о себе. Фашисты атаковали, и мы остановили их на крутом склоне, среди серых скал, сосняка и терновых кустов Гвадаррамы. Целый день мы удерживали эту дорогу под воздушной бомбежкой и огнем артиллерии, которую они подвели совсем близко, и под конец те, кто уцелел, пошли в контратаку и отогнали фашистов. Потом, когда они попытались зайти слева, пробираясь небольшими отрядами между скал и деревьев, мы засели в Санитариуме и отстреливались из окон и с крыши, хотя они обошли нас уже с обеих сторон, и, зная, что значит попасть в окружение, мы все-таки продержались, пока контратака не оттеснила их снова назад.

Среди всего этого, в страхе, от которого сохнет во рту и в горле, в пыли раскрошенной штукатурки и неожиданном ужасе рушащейся стены, дурея от вспышек и грохота взрывов, прочищаешь пулемет, оттаскиваешь в сторону тех, кто стрелял из него раньше, ничком бросаешься на кучу щебня, головой за щиток, исправляешь поломку, выравниваешь ленту, и вот уже лежишь за щитком, и пулемет снова нащупывает дорогу; ты сделал то, что нужно было сделать, и знаешь, что ты прав. Ты узнал иссушающее опьянение боя, страхом очищенное и очищающее, лето и осень ты дрался за всех обездоленных мира, против всех угнетателей, за все, во что ты веришь, и за новый мир, который раскрыли перед тобой. В эту осень, думал он, ты научился не замечать лишений, терпеливо снося холод, и сырость, и грязь бесконечных саперных и фортификационных работ. И чувство, которое ты испытывал летом и осенью, оказалось погребенным под усталостью, нервным напряжением, маетой недоспанных ночей. Но оно не умерло, и все, через что пришлось пройти, только послужило ему оправданием. Именно в те дни, думал он, ты испытывал глубокую, разумную и бескорыстную гордость, — каким скучным дураком ты показался бы со всем этим у Гэйлорда, подумал он вдруг.

Да, тогда ты не пришелся бы ко двору у Гэйлорда, подумал он. Ты был слишком наивен. Ты был словно осенен благодатью. Но, может быть, и у Гэйлорда тогда все было по-другому, подумал он. Да, в самом деле, тогда было по-другому, сказал он себе. Совсем по-другому. Тогда вообще не было Гэйлорда.

Карков рассказывал ему про то время. Тогда все русские, сколько их там было в Мадриде, жили в «Палас-отеле». Он в те дни никого из них не знал. Это было еще до организации первых партизанских отрядов, еще до встречное Кашкиным и другими. Кашкин был тогда на севере, в Ируне и Сан-Себастьяне, участвовал в неудачных боях под Виторией. Он приехал в Мадрид только в январе, а пока Роберт Джордан дрался в Карабанчеле и Усере и в те три дня, когда они остановили наступление правого крыла фашистов на Мадрид и дом за домом очищали от марокканцев и tercio1 разрушенное предместье на краю серого, спекшегося на солнце плато и создавали линию обороны для защиты этого уголка города, — все это время Карков был в Мадриде.

Об этих днях Карков говорил без всякого цинизма. То было время, когда всем казалось, что все потеряно, и у каждого сохранилась более ценная, чем отличия и награды, память о том, как он поступает, когда кажется, что все потеряно. Правительство бросило город на произвол судьбы и бежало, захватив с собой все машины военного министерства, и старику Миахе приходилось объезжать позиции на велосипеде. Этому Роберт Джордан никак не мог поверить. При всем патриотизме он не мог вообразить себе Миаху на велосипеде; но Карков настаивал, что так и было.

Но были и такие вещи, о которых Карков не писал. В «Палас-отеле» находились тогда трое тяжело раненных русских — два танкиста и летчик, оставленные на его попечение. Они были в безнадежном состоянии, и их нельзя было тронуть с места, Каркову необходимо было позаботиться о том, чтобы эти раненые не попали в руки фашистов в случае, если город решено будет сдать.

В этом случае Карков, прежде чем покинуть «Палас-отель», обещал дать им яд. Глядя на трех мертвецов, из которых один был ранен тремя пулями в живот, у другого была начисто снесена челюсть и обнажены голосовые связки, у третьего раздроблено бедро, а лицо и руки обожжены до того, что лицо превратилось в сплошной безбровый, безресничный, безволосый волдырь, никто не сказал бы, что это русские. Никто не мог бы опознать русских в трех израненных телах, оставшихся в номере «Палас-отеля». Ничем не докажешь, что голый мертвец, лежащий перед тобой, — русский. Мертвые не выдают своей национальности и своих политических убеждений.

Роберт Джордан спросил Каркова, как он относится к необходимости сделать это, и Карков ответил, что особенного восторга все это в нем не вызывает.

— А как вы думали это осуществить? — спросил Роберт Джордан и добавил: — Ведь не так просто дать яд человеку.

Но Карков сказал:

— Нет, очень просто, если всегда имеешь это в запасе для самого себя. — И он открыл свой портсигар и показал Роберту Джордану, что спрятано в его крышке.

— Но ведь, если вы попадете в плен, у вас первым делом отнимут портсигар, — возразил Роберт Джордан. — Скажут «руки вверх», и все.

— А у меня еще вот тут есть, — усмехнулся Карков и показал на лацкан своей куртки. — Нужно только взять кончик лацкана в рот, вот так, раздавить ампулу зубами и глотнуть.

— Так гораздо удобнее, — сказал Роберт Джордан. — А скажите, это действительно пахнет горьким миндалем, как пишут в детективных романах?

— Не знаю, — весело сказал Карков. — Ни разу не нюхал. Может быть, разобьем одну ампулку, попробуем?

— Лучше приберегите.

— Правильно, — сказал Карков и спрятал портсигар. — Понимаете, я вовсе не пораженец, но критический момент всегда может наступить еще раз, а этой штуки вы нигде не достанете. Читали вы коммюнике с Кордовского фронта? Оно бесподобно. Это теперь мое самое любимое из всех коммюнике.

— А что в нем сказано?

Роберт Джордан прибыл в Мадрид с Кордовского фронта, и у него вдруг что-то сжалось внутри, как бывает, когда кто-нибудь подшучивает над вещами, над которыми можете шутить только вы, но никто другой.

— Nuestra gloriosa tropa siga avanzando sin perder ni una sola palma de terrene, — процитировал Карков на своем диковинном испанском языке.

— Не может быть, — усомнился Роберт Джордан.

— Наши славные войска продолжают продвигаться вперед, не теряя ни пяди территории, — повторил Карков по-английски. — Так сказано в коммюнике. Я вам его разыщу.

Жива была еще память о людях, которых ты знал и которые погибли в боях под Пособланко; но у Гэйлорда это было предметом шуток.

Вот что сейчас представлял собой Гэйлорд. Но было время, когда Гэйлорда не было, и если положение изменилось настолько, что Гэйлорд мог стать тем, чем его сделали уцелевшие после первых дней войны, Роберт Джордан очень рад этому и рад бывать там. То, что ты чувствовал в Сьерре, и в Карабанчеле, и в Усере, теперь ушло далеко, думал он, Но кому удается сохранить тот первый целомудренный пыл, с каким начинают свою работу молодые врачи, молодые священники и молодые солдаты? Разве что священникам, иначе они должны бросить все. Но вот если взять Каркова?

Ему никогда не надоедало думать о Каркове. В последний раз, когда они встретились у Гэйлорда, Карков великолепно рассказывал об одном английском экономисте, который много времени провел в Испании. Роберт Джордан в течение долгих лет читал статьи этого человека и всегда относился к нему с уважением, не зная о нем ничего. То, что этот человек написал об Испании, ему не очень нравилось. Это было чересчур просто и ясно и слишком схематично, и многие статистические данные были явно, хоть и непреднамеренно подтасованы. Но он решил, что когда хорошо знаешь страну, тебе редко нравится то, что о ней пишут в газетах и журналах, и оценил добрые намерения этого человека.

Наконец он его однажды увидел. Это было под вечер, перед атакой в Карабанчеле. Они сидели под стенами цирка, где обычно происходил бой быков; на двух соседних улицах шла перестрелка, и люди нервничали в ожидании начала атаки. Им был обещан танк, но он не пришел, и Монтеро сидел, подперев голову рукой, и все повторял:

— Танк не пришел. Танк не пришел.

День был холодный, и по улице мело-желтую пыль, а Монтеро был ранен в левую руку, и рука у него немела.

— Нам нельзя без танка, — говорил он. — Придется ждать танка, а ждать мы не можем. — От боли голос его звучал раздраженно.

Роберт Джордан пошел посмотреть, не остановился ли танк за углом, у большого многоквартирного дома, мимо которого проходит трамвай, — так думал Монтеро. Там он и стоял. Но это был не танк. В то время испанцы называли танком все что угодно. Это был старый броневик. Добравшись до этого места за углом большого дома, водитель не захотел ехать дальше, к цирку. Он стоял позади своей машины, положив на металлическую обшивку скрещенные руки и уткнув в них голову в мягком кожаном шлеме. Когда Роберт Джордан заговорил с ним, он замотал головой, не поднимая ее. Потом он повернул голову, но не взглянул на Роберта Джордана.

— Я не получал приказа ехать туда, — угрюмо сказал он.

Роберт Джордан вынул револьвер из кобуры и приставил дуло к кожаному пальто водителя.

— Вот тебе приказ, — сказал он ему.

Водитель опять замотал головой в мягком кожаном шлеме, как у футболиста, и сказал:

— Пулемет без патронов.

— У нас там есть патроны, — сказал ему Роберт Джордан. — Садись, и едем. Ленты там зарядим. Садись.

— Некому стрелять из пулемета, — сказал водитель.

— А где он? Где пулеметчик?

— Убит, — сказал водитель. — Там, внутри.

— Вытащи его, — сказал Роберт Джордан. — Вытащи его оттуда.

— Я не хочу дотрагиваться до него, — сказал водитель. — А он лежит между пулеметом и рулем, и я не могу сесть за руль.

— Иди сюда, — сказал Роберт Джордан. — Мы сейчас вдвоем его вытащим.

Он ушиб голову, пролезая в дверцу броневика, и из небольшой ранки над бровью текла кровь, размазываясь по лицу. Мертвый пулеметчик был очень тяжелый и уже успел окоченеть, так что разогнуть его было невозможно, и Роберту Джордану пришлось бить кулаком по его голове, чтобы вышибить ее из узкого зазора между сиденьем и рулем, где она застряла. Наконец он догадался подтолкнуть ее коленом снизу, и она высвободилась, и, обхватив тело поперек, он стал тянуть его к дверце.

— Помоги мне, — сказал он водителю.

— Я не хочу прикасаться к нему, — сказал водитель, и Роберт Джордан увидел, что он плачет. Слезы стекали прямыми ручейками по его почерневшему от пыли лицу, и из носа тоже текло.

Стоя снаружи у дверцы, Роберт Джордан вытащил мертвого пулеметчика из машины, и мертвый пулеметчик упал на тротуар почти у самых трамвайных рельсов, все такой же скрюченный, словно согнутый пополам. Там он и лежал, прижавшись серо-восковой щекой к плитам тротуара, подогнув под себя руки, как в машине.

— Садись, черт тебя раздери, — сказал Роберт Джордан, делая водителю знак своим револьвером. — Садись сейчас же!

И тут вдруг из-за угла вышел человек. Он был в длинном пальто, без шляпы, волосы у него были седые, скулы выдавались, а глаза сидели глубоко и близко друг к другу. В руке он держал пачку сигарет «Честерфилд» и, вынул одну сигарету, протянул ее Роберту Джордану, который в это время с помощью револьвера подсаживал водителя в броневик.

— Одну минутку, товарищ, — сказал он Роберту Джордану по-испански. — Не можете ли вы дать мне кое-какие разъяснения по поводу этого боя.

Роберт Джордан взял сигарету и спрятал ее в нагрудный карман своей синей рабочей блузы. Он узнал этого товарища по фотографиям. Это был английский экономист.

— Иди ты знаешь куда, — сказал он ему по-английски и потом по-испански водителю броневика: — Вперед. К цирку. Понятно? — И с силой захлопнул тяжелую боковую дверь и запер ее, и машина понеслась по длинному отлогому спуску, и пули застучали по обшивке, точно камешки по железному котлу.

Потом, когда заработал пулемет, это было точно дробный стук молотка по обшивке. Они затормозили у стены цирка, еще обклеенной прошлогодними афишами, там, где близ окошечка кассы стояли вскрытые патронные ящики, и товарищи ждали под прикрытием стены с винтовками за плечом, с гранатами на поясе и в карманах, и Монтеро сказал:

— Хорошо. Вот и танк. Теперь можно атаковать.

В тот же вечер, когда последние дома на холме уже были заняты, он лежал, удобно устроившись за кирпичной стеной у отверстия, пробитого в кладке для бойницы, и смотрел но великолепное поле обстрела, простиравшееся между ними и горной грядой, куда отступили фашисты, и с чувством близким к наслаждению, думал о том, как удачно защищен левый фланг крутым холмом с разрушенной виллой на вершине. Он зарылся в кучу соломы и закутался в одеяло, чтобы не продрогнуть, когда начнет подсыхать насквозь пропотевшая одежда. Лежа так, он вдруг вспомнил про экономиста и засмеялся, а потом пожалел, что был с ним груб. Но когда англичанин протянул ему сигарету, словно сунул ее в виде платы за информацию, ненависть бойца к нестроевику вспыхнула в нем с такой силой, что он не сдержался.

Теперь ему вспомнился Гэйлорд и разговор к Карковым об этом человеке.

— Так вот вы его где встретили, — сказал тогда Карков. — Я сам в этот день не был дальше Пуэнте-де-Толедо. Он, значит, пробрался очень близко к фронту. Но-это, кажется, был последний день его подвигов. На следующий день он уехал из Мадрида. Лучше всего он себя показал в Толедо. В Толедо он совершил прямо чудеса храбрости. Он был одним из авторов проекта взятия Алькасара. Посмотрели бы вы на него в Толедо. Мне кажется, успехом этой осады мы во многом обязаны его помощи и его советам. Это был, между прочим, самый нелепый этап войны. Это была просто вершина нелепости. Но скажите мне, что говорят об этом человеке в Америке?

— В Америке, — сказал Роберт Джордан, — считают, что он очень близок к Москве.

— Это неверно, — сказал Карков. — Но у него великолепное лицо, с таким лицом и манерами можно добиться чего угодно. Вот с моим лицом ничего не добьешься. То немногое, чего мне удалось достичь в жизни, было достигнуто несмотря на мое лицо, которое не способно ни вдохновлять людей, ни внушать им любовь и доверие. А у этого Митчелла не лицо, а клад. Настоящее лицо заговорщика. Всякий, кто знает заговорщиков по литературе, немедленно проникается к нему доверием. И манеры у него тоже чисто заговорщицкие. Стоит вам увидеть, как он входит в комнату, и вы сейчас же чувствуете, что перед вами заговорщик самой высокой марки. Любой из ваших богатых соотечественников, движимый, как ему кажется, великодушным желанием помочь Советскому Союзу или жаждущий застраховать себя хоть чем-нибудь на случай возможного успеха партии, сразу поймет по виду этого человека, что он не может быть никем иным, как доверенным агентом Коминтерна.

— Значит, с Москвой у него нет связей?

— Никаких. Слушайте, товарищ Джордан. Вы знаете, что дураки бывают двух типов?

— Вредные и безвредные?

— Нет. Я говорю о тех двух типах дураков, которые встречаются в России. — Карков усмехнулся и начал: — Первый — это зимний дурак. Зимний дурак подходит к дверям вашего дома и громко стучится. Вы выходите на стук и видите его впервые в жизни. Зрелище он собой являет внушительное. Это огромный детина в высоких сапогах, меховой шубе и меховой шапке, и весь он засыпан снегом. Он сначала топает ногами, и снег валится с его сапог. Потом он снимает шубу и встряхивает ее, и с шубы тоже валится снег. Потом он снимает шапку и хлопает ею о косяк двери. И с шапки тоже валится снег. Потом он еще топает ногами и входит в комнату. Тут только вам удается как следует разглядеть его, и вы видите, что он дурак. Это зимний дурак. А летний дурак ходит по улице, размахивает руками, вертит головой, и всякий за двести шагов сразу видит, что он дурак. Это летний дурак. Митчелл — дурак зимний.

— Но почему же ему здесь доверяют? — спросил Роберт Джордан.

— Лицо, — сказал Карков. — Его великолепная gueule de conspirateur 2. И потом еще очень ловкий трюк — он всегда делает вид, будто только что явился откуда-то, где пользуется большим доверием и уважением. Правда, — Карков улыбнулся, — для того чтобы этот его трюк не терял силы, ему приходится все время переезжать с места на место. Знаете, испанцы — удивительный народ, — продолжал Карков. — У здешнего правительства очень много денег. Очень много золота. Друзьям они ничего не дают. Вы — друг. Отлично. Вы, значит, сделаете все бесплатно и не нуждаетесь в вознаграждении. Но людям, представляющим влиятельную фирму или страну, которая не состоит в друзьях и должна быть обработана, — таким людям они дают щедрой рукой. Это очень любопытный факт, если в него вникнуть.

— Мне это не нравится. Помимо всего, эти деньги принадлежат испанским рабочим.

— И не нужно, чтобы вам это нравилось. Нужно только, чтобы вы понимали, — сказал ему Карков. — При каждой нашей встрече я даю вам небольшой урок, и так постепенно вы приобретете все необходимые знания. Очень занятно, когда преподаватель сам учится.

— Вряд ли я теперь буду преподавать, когда вернусь. Меня, вероятно, выбросят как красного.

— Ну что ж, тогда приезжайте в Советский Союз и будете продолжать там свое образование. Это, пожалуй, было бы для вас лучше всего.

— Но моя специальность — испанский язык.

— Есть много стран, где говорят по-испански, — сказал Карков. — Не везде же так трудно придется, как в Испании. И потом, не забывайте о том, что вы уже почти девять месяцев не занимаетесь преподаванием. За девять месяцев можно приобрести новую профессию. Много ли вы читали по диалектике?

— Я читал «Руководство по марксизму», которое вышло под редакцией Эмиля Бернса. Больше ничего.

— Если вы его прочли до конца, это не так уж мало. Там тысячи полторы страниц, и на каждую надо потратить время. Но есть еще другие книги, которые вам нужно прочесть.

— Теперь некогда заниматься чтением.

— Я знаю, — сказал Карков. — Но когда-нибудь потом. Есть книги, прочтя которые вы поймете многое из того, что сейчас происходит. А то, что происходит сейчас, послужит материалом для книги, — очень нужной книги, объясняющей многое, что необходимо знать. Может быть, эту книгу напишу я. Надеюсь, что именно я напишу ее.

— Кому же и написать, как не вам.

— Не льстите, — сказал Карков. — Я журналист. Но, как все журналисты, я мечтаю заниматься литературой. Сейчас я готовлю материал для очерка о Кальво Сотело. Это был законченный фашист; настоящий испанский фашист. Франко и все остальные совсем не то. Я изучаю речи Сотело и все его писания. Он был очень умен, и это было очень умно, что его убили.

— Я думал, что вы против метода политических убийств.

— Мы против индивидуального террора, — улыбнулся Карков. — Конечно, мы против деятельности преступных террористических и контрреволюционных организаций. Ненависть и отвращение вызывает у нас двурушничество таких, как Зиновьев, Каменев, Рыков и их приспешники. Мы презираем и ненавидим этих людей. — Он снова улыбнулся. — Но все-таки можно считать, что метод политических убийств применяется довольно широко.

— Вы хотите сказать…

— Я ничего не хочу сказать. Но, конечно, мы казним и уничтожаем выродков, накипь человечества. Их мы ликвидируем. Но не убиваем. Вы понимаете разницу?

— Понимаю, — сказал Роберт Джордан.

— И если я иногда шучу, — а вы знаете, как опасно шутить даже в шутку, — ну так вот, если я иногда шучу, это еще не значит, что испанскому народу не придется когда-нибудь пожалеть о том, что он не расстрелял кое-каких генералов, которые и сейчас находятся у власти. Просто я не люблю, когда расстреливают людей.

— А я теперь отношусь к этому спокойно, — сказал Роберт Джордан. — Я тоже не люблю, но отношусь к этому спокойно.

— Знаю, — сказал Карков. — Мне об этом говорили.

— Разве это так важно? — сказал Роберт Джордан. — Я только старался говорить то, что думаю.

— К сожалению, — сказал Карков, — это одно из условий, позволяющих считать надежным человека, которому при других обстоятельствах понадобилось бы гораздо больше времени, чтобы попасть в этот разряд.

— А разве я непременно должен быть надежным?

— При вашей работе вы должны быть абсолютно надежным. Надо мне как-нибудь поговорить с вами, посмотреть, как работает ваш интеллект. Жаль, что мы никогда не разговариваем серьезно.

— Я свой интеллект законсервировал до победного окончания войны, — сказал Роберт Джордан.

— Тогда боюсь, что он вам еще долго не понадобится. Но все-таки вы должны его упражнять время от времени.

— Я читаю «Мундо обреро», — сказал тогда Роберт Джордан, а Карков ответил:

— Ладно. Я и шутки понимать умею. Но в «Мундо обреро» попадаются очень разумные статьи. Самые разумные из всех, которые написаны об этой войне.

— Да, — сказал Роберт Джордан. — Согласен. Но все-таки нельзя увидеть полную картину событий, читая только партийный орган.

— Вы все равно не увидите этой картины, — сказал Карков, — даже если будете читать двадцать газет, а если и увидите, мне не совсем ясно, чем это вам поможет. У меня это представление есть все время, и я только и делаю, что стараюсь забыть о нем.

— По-вашему, все настолько плохо?

— Теперь лучше, чем было. Постепенно удается избавиться от самого худшего. Но до хорошего еще далеко. Задача теперь создать мощную армию, и некоторые элементы, те, что идут за Модесто, за Кампесино, Листером и Дюраном, вполне надежны. Более чем надежны. Великолепны. Вы сами это увидите. Потом есть еще бригады, хотя их роль изменилась. Но армия, в которой есть и хорошие и дурные элементы, не может выиграть войну. Все бойцы армии должны достигнуть определенного уровня политического развития; все должны знать, за что дерутся и какое это имеет значение. Все должны верить в борьбу, которая им предстоит, и все должны подчиняться дисциплине. Создается мощная регулярная армия, а нет времени для создания дисциплины, необходимой, чтобы такая армия достойно вела себя под огнем. Мы называем эту армию народной, но ей не хватает основных преимуществ подлинно народной армии, и в то же время ей не хватает железной дисциплины, без которой не может существовать армия регулярная. Увидите сами. Это очень рискованное предприятие.

— У вас сегодня настроение не очень хорошее.

— Да, — сказал Карков. — Я только что из Валенсии, где я повидал многих людей. Из Валенсии никто не возвращаете я в хорошем настроении. Когда вы в Мадриде, на душе у вас спокойно и ясно и кажется, что война может окончиться только победой. Валенсия — совсем другое дело. Там еще верховодят трусы, которые бежали из Мадрида. Они уютно погрузились в административно-бюрократическую истому. На тех, кто остался в Мадриде, они смотрят свысока. Их очередная мания — это ослабление военного комиссариата. А Барселона! Посмотрели бы вы, что делается в Барселоне!

— А что?

— Самая настоящая оперетта. Сначала это был рай для всяких психов и революционеров-романтиков. Теперь это рай для опереточных вояк. Из тех, что любят щеголять в форме, красоваться, и парадировать, и носить красные с черным шарфы. Любят все, что связано с войной, не любят только сражаться! От Валенсии становится тошно, а от Барселоны смешно.

— А что вы думаете о путче ПОУМ?3 — Ну, это совершенно несерьезно. Бредовая затея всяких психов и сумасбродов, в сущности, просто ребячество. Было там несколько честных людей, которых сбили с толку. Была одна неглупая голова и немного фашистских денег. Очень мало, бедный ПОУМ. Дураки все-таки.

— Много народу погибло во время этого путча?

— Меньше, чем потом расстреляли или еще расстреляют. ПОУМ. Это все так же несерьезно, как само название. Уж назвали бы КРУП или ГРИПП. Хотя нет. ГРИПП гораздо опаснее. Он может дать серьезные осложнения. Кстати, вы знаете, они собирались убить меня, Вальтера, Модесто и Прието. Чувствуете, какая путаница у них в голове? Ведь все мы совершенно разные люди. Бедный ПОУМ. Они так никого и не убили. Ни на фронте, ни в тылу. Разве только нескольких человек в Барселоне.

— А вы были там?

— Да. Я послал оттуда телеграмму с описанием этой гнусной организации троцкистских убийц и их подлых фашистских махинаций, но, между нами говоря, это несерьезно, весь этот ПОУМ. Единственным деловым человеком там был Нин. Мы было захватили его, но он у нас ушел из-под рук.

— Где он теперь?

— В Париже. Мы говорим, что он в Париже. Он вообще очень неплохой малый, но подвержен пагубным политическим заблуждениям.

— Но это правда, что они были связаны с фашистами?

— А кто с ними не связан?

— Мы не связаны.

— Кто знает. Надеюсь, что нет. Вы ведь часто бываете в их тылу. — Он усмехнулся. — А вот брат одного из секретарей республиканского посольства в Париже на прошлой неделе ездил в Сен-Жан-де-Люс и виделся там с людьми из Бургоса.

— Мне больше нравится на фронте, — сказал тогда Роберт Джордан. — Чем ближе к фронту, тем люди лучше.

— А в фашистском тылу вам не нравится?

— Очень нравится. У нас там есть прекрасные люди.

— Да, а у них, вероятно, есть прекрасные люди в нашем тылу. Мы их ловим и расстреливаем, а они ловят и расстреливают наших. Когда вы на их территории, думайте всегда о том, сколько людей они засылают к нам.

— Я об этом думаю.

— Ну ладно, — сказал Карков. — Сегодня вам, вероятно, еще много о чем надо подумать, а потому допивайте пиво, которое у вас в кружке, и отправляйтесь по своим делам, а я пойду наверх, проведаю кое-кого. Кое-кого из верхних номеров. Приходите ко мне еще.

Да, думал Роберт Джордан. Многому можно научиться у Гэйлорда. Карков читал его первую и единственную книгу. Книга не имела успеха. В ней было всего двести страниц, и он сомневался, прочитали ли ее хоть две тысячи человек. Он вложил в нее все, что узнал об Испании за десять лет путешествий по ней пешком, в вагонах третьего класса, в автобусах, на грузовиках, верхом на лошадях и мулах. Он знал Страну Басков, Наварру, Арагон, Галисию, обе Кастилии и Эстремадуру вдоль и поперек. Но Борроу, Форд и другие написали уже столько хороших книг, что он почти ничего не сумел добавить. Однако Карков сказал, что книга хорошая.

— Иначе я бы с вами не возился, — сказал он ему. — Я нахожу, что вы пишете абсолютно правдиво, а это редкое достоинство. Поэтому мне хочется, чтоб вы узнали и поняли некоторые вещи.

Хорошо. Пусть все это кончится, и тогда он напишет новую книгу. Но только о том, что он знает. Правдиво, и о том, что он знает. Придется только подучиться писательскому мастерству, чтобы справиться с этим. Все, о чем он узнал в эту войну, далеко не так просто.


Примечания

1 легионеров (исп.)

2 физиономия заговорщика (франц.)

3 троцкистская организация в Каталонии




 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер"