Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе - Чемоданы — их 33

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе

Если тебе повезло и ты в молодости жил в Париже,
то где бы ты ни был потом,
он до конца дней твоих останется с тобой,
потому что Париж — это праздник,
который всегда с тобой.
Из письма Хемингуэя другу (1950 г.)

По возвращении из Перу и особенно после «скандала в Бока-де-Харуко» Хемингуэй решительно заявил своим друзьям: «Я больше не намерен, как псу под хвост, швырять месяцы моей единственной жизни» в угоду кинематографу, «где каждый придумывает и делает, что хочет, где деньги развратили душу творца, где идет соревнование в абсурде возведено в ранг искусства».

Здоровье, лишь слегка восстановленное перед поездкой, вновь заставляло волноваться доктора Эрреру. Давление и анализы крови не радовали. Лето было на редкость жарким и душным. Плохо чувствовала себя и Мэри, у нее обнаружили анемию. Как-то, вернувшись из города, где она была на приеме у своего врача, Мэри сообщила мужу, что у нее 3 200 тысяч эритроцитов.

— Плохи твои дела, Kitner,— заметил Эрнест.— Любое животное имеет больше, чем ты! У Эйзенхауэра, например,— 5 миллионов, у Блаки — 5 200 тысяч! — Эрнест пересматривал контрольные отпечатки фотографий, сделанных в «Ла Вихии» Юсуфом Каршом. Последние месяцы он часто предавался этому занятию, чаще всего — когда не работалось у стойки.

— Юсуф Карш, венгр, проживающий в Канаде, один самых известных фотографов мира,— сообщал Роберто Эррера в бытность свою директором музея в Сан-рансиско-де-Паула, когда иной раз сопровождал особо важных посетителей.— Карш приезжал к Хемингуэю весной 1956 года. Фотограф сделал более сотни снимков специальными портретными камерами. Он сил Папу не обращать на него внимания: ходить по комнатам, писать, читать или разговаривать с домашними. Папа давал обещание и делал вид, что не позирует, но Карш чмокал и недовольно качал головой. Пленка, на которой он работал, стоила дорого. Потом было отобрано всего три снимка. Однако один из них, где Папа в короткой седой бороде и толстом свитере, стал знаменитым — обошел весь мир. Этот портрет печатался сотнями тысяч во многих странах на открытках, его переводили на фарфор — тарелки и вазы и продавали. Карш жаловался Папе и слезно просил помощи — хотел, чтобы ему выплачивали положенные гонорары или уж, на худой конец, ставили под фото его фамилию. Папа ничего не стал делать — обычно он был добр и редко отказывал, но помогать в деле, на котором кто-либо с его помощью мог погреть руки, терпеть этого не мог.

Тот же Роберто Эррера рассказывал мне о событиях лета 1956 года.

— В «Ла Вихии» недолго гостил Марсиано — вот отличный малый! — Роберто достает из коричневого картонного конверта фотографию, на которой приятно улыбаются Хемингуэй и Роки Марсиано, абсолютный чемпион мира по боксу 1952—1956 годов.- Знаменитая личность, а на многое смотрел, как и Папа. Тот старался, чтобы Роки остался всем доволен. На рыбалке им не повезло. Роки обгорел — он не знал, как у нас припекает солнце, тем более в море. За несколько дней до приезда Роки Папа поймал кагуаму. Он сам любил жарить бифштексы из морской черепахи. Просил Мэри приготовить к обеду «асевиче» — новое блюдо, вывезенное ими из Перу. Строганые кусочки свежей рыбы складывают в глубокую, лучше всего глиняную миску, заливают соком лимонов, который через час сливают, а еду приправляют черным и зеленым перцем и солью. Отличная закуска под выпивку! Но главным блюдом того обеда были бифштексы «а-ля Хемингштейн». Роки Марсиано съел пять подряд, а потом попросил еще пару! Уплел, отер губы и сказал: «Вот теперь я мог бы спокойно и дальше защищать свой титул. Слово даю — удержал бы корону! Но, знаете, Эрнест, я твердо решил уйти непобедимым!» На это Папа с жаром заметил: «Так поступают только умные и очень сильные люди. Я приветствую ваше решение. Роки Марсиано! Вы один из наиболее культурных спортсменов». Папа встал, ушел в кабинет и тут же возвратился с lucky stone на ладони. Он подарил Роки камушек на счастье.

— Известно пристрастие Хемингуэя к камушкам, приносящим удачу,— воспользовался тогда я беседой с Роберто.— А есть ли история у камней, у той коллекции проб горных пород, которые лежат сейчас на подносах в столовой?

— Есть! Еще какая! — Роберто аккуратно заложил фото Хемингуэя и Марсиано обратно в конверт.— Однажды, как раз вскоре после возвращения Папы из Перу, мы с Хосе Луисом приехали в «Ла Вихию» вместе и там застали довольного Папу в компании неизвестного человека. Тот, однако, чувствовал себя в доме словно прожил в нем вечность. Одежда на незнакомце была с плеча Хемингуэя и висела — он был худ, высок ростом. «Гюстав Мальбре,— представился он,— всегда к нашим услугам!» — его довольно правильный испанский все же сразу выдал в нем француза, однако соответствовало ли имя и фамилия его настоящим, никто не мог утверждать Через десять минут мы подружились. Мальбре был образован, воспитан и остроумен. Они с Папой могли говорить часами. Потом Папа рассказал нам про этого француза то, что знал с его же слов и во что сразу безоговорочно поверил. Мальбре появился на террасе финки рано утром оборванный, голодный, больной и попросил у Папы помощи. В обмен Папа потребовал честного признания, и Мальбре рассказал, что бежал из заточения с острова Дьявола, принадлежащего Французской Гвиане. Туда правительство Франции ссылало особо опасных преступников. Там, к слову, отбывал наказание и Дрейфус. Мальбре был осужден на тридцать лет за убийство — романтическая история, связанная с политикой. Как всегда у французов, в деле была замешана женщина. Папе это очень нравилось. Мальбре отсидел около десяти и бежал. Добрался до Кубы. Он хорошо знал произведения Папы, к нему и пришел. Когда выздоровел, отъелся, в один прекрасный день заявил, что отправляется в горы Сьерра-Маэстра искать золото. Уехал и с полгода регулярно присылал два раза в месяц посылки с пробами, содержавшими медь, марганец, хром, никель, серу, кобальт, но отнюдь не золото. Писал интересные письма. И пропал так же внезапно, как появился, а камни остались... Ходил Мальбре, будто плясал, «размахивая крыльями и стуча членами», так определил Папа. Сам Папа говорил нам, что, когда хочет, может передвигаться, как слон,— слоны ходят бесшумно. На самом деле он ходил как североамериканские индейцы, ставя ногу плашмя. Папа часто пугал служащих «Ла Вихии», подходя к ним так осторожно, что они его не слышали. Прачка Анна любила спиритические сеансы. И когда Папа вот так приближался к ней, с Анной случались припадки.

— Что еще было приметного в то лето? — спрашиваю я.

Роберто вспоминает о посещении Хемингуэя французской кинозвездой Мартин Кароль, но без особых деталей: «Папа выбрился, приоделся, они проговорили весь день, позировали фотографам из газет, ближе к вечеру он обучал актрису стрельбе из ружья. Мишенью были аура тиньосы».

Среди собранных мною материалов есть в девятой тетради, на странице 27-й, запись: «Журнал «Картелес», 1956 год, июль, 8-го, стр. 42». Экземпляр этого журнала я обнаружил в доме у Хуана Лопеса. Статья «Мартин Кароль в Гаване» подчеркнута и помечена рукой Хемингуэя.

Выделены фразы: «Началась жара. Газеты спрашивают, совпадение ли это?» Рядом стоит — Que pregunta? [Что за вопрос? (исп.)] «Женщина молниеносной реакции, непоседливая, неутомимая и очень красивая. Стройное тело, четко выписанный рот. Когда протягивает руку, кажется, отдает всю себя, а когда смотрит своими огромными зелеными глазищами, которые можно квалифицировать «испепеляющими», «средством против ревматизма и старости»,— все кругом исчезает и лишь остается ее легкий, чарующий голос». Пометка — «Я с ней знаком». Подчеркнуто: «Один из последних ее фильмов: «Лола Мон-тес», снималась в «Нана», лучшая ее роль в «Любовниках Каролины», где ее тело обнажалось восемь раз. «Говорит: «Кубинцы меня раздевают глазами». Единственный недостаток — она постоянно грызет ногти». Пометка— «Кретин! Не мог промолчать».

Посещение «Ла Вихии л французской актрисой Мартин Кароль было приятной страничкой, но вслед произошел случай, надолго испортивший настроение хозяевам финки.

Кубинский журналист Феррер де Коуто, работавший в хорошо читаемой на Кубе газете «Информасион», позвонил в «Ла Вихию» от имени главного редактора и попросил о встрече. Его радушно приняли. Мэри сама стала за стойку бара и готовила напитки. Поговорили о том о сем — больше рассказывал сам, чем спрашивал, а через несколько дней в газете появилось пространное залихватское интервью, которого практически никто ему не давал.

Хемингуэй возмутился, расстроился, сказал, что он предчувствовал, что «от такого индивидуума нельзя было ожидать ничего путного».

Неделю спустя во «Флоридите» к Хемингуэю и Мэри, как ни в чем не бывало, подошел этот самый Коуто. Мэри отругала наглого борзописца, Хемингуэй промолчал и лишь демонстративно отвернулся, а вечером жаловался Марио Менокалю:

— Ты понимаешь, Марио, как тяжело становится жить! Журналисты вырождаются. Теряют честь, перестают быть monarcа [Монарх (исп.). Имеется в виду афоризм Хосе Марти: «No hay monarca como un periodista honrado» — «Нет высшего монарха, чем честный журналист»]. Они делают только то, что убивают время в поисках информации, неважно какой — лишь бы ее можно было продать! Их совершенно не волнует, что в иной нет и доли правды, что они так же далеки от правды, как я от президентского кресла. Принимал его в доме, полагал, что он Коуто, а оказался никудышным «coito» [Совокупление (исп.)], после которого болеешь хуже, чем от креольского сифилиса.

В конце июля Хемингуэю работалось все еще с трудом — африканская рукопись по-прежнему лежала в целлофане, а военные рассказы «Черный осел на перекрестке», «Индейская территория и Белая армия», «Памятник» так и остались незаконченными набросками. По настроению удалось лишь завершить окончательную редакцию рассказа «Нужна собака-поводырь», сделанного еще в 1949 году. Казус с Коуто послужил последним толчком. Хемингуэй внезапно решает уехать в Европу.

В те дни перед отъездом Марио Менокаль был свидетелем разговора, состоявшегося между Хемингуэем; и его женой. Речь зашла об уплате налогов — мисс Мэри, как всегда, готовила ежегодный отчет для «инком-такс». Она жаловалась на то, что расходы их росли, а Эрнест не очень-то пекся о доходах. Он хотел было отказаться от выгодного предложения журнала «Лук» За пять тысяч долларов сделать три тысячи слов — небольшой текст и подписи под его же фотографиями, Мэри настояла. Тогда Эрнест, дав согласие журналу, тут же проявил щедрость — так просто взял да и отправил полторы тысячи долларов старому Эзре Паунду, сообщив всем, что «делает это по древнему китайскому правилу... никто не владеет ничем, пока не отдаст это другому». Из диалога супругов Менокаль понял, что Эрнест в былые, двадцатые годы, в период сухого закона в США, прилично зарабатывал тайным перевозом спиртного из Гаваны в Майами, а теперь не желал подумать о том, как увеличивать доходы семьи.

— Когда Эрнест выдержал натиск жены и она ушла, добившись только согласия на текст для журнала,— свидетельствует Марио Менокаль,— Эрнест, чувствуя себя неловко передо мной, пояснил, что сейчас ему хватает на еду, на выпивку, на жизнь в «Ла Вихии», а думать о накоплениях на будущее он не желает. «Я стал кубинцем sato»,— заявил он. Эрнест превосходно знал, что в нем течет благородная кровь, но всегда, где мог, подчеркивал свою «простоту» — понимал, что этим может многим понравиться.

Отъезд в Европу, однако, мало радовал. Хемингуэй был полон нереализованных замыслов и планов, а впереди предстояли новые встречи, новые впечатления — материал для новых идей. Это лишало покоя.

Париж — Испания — Париж. В общей сложности пять месяцев. На Кубу летят письма и открытки. Вот некоторые из них.

«Париж, 14 сентября

Дорогой Фео! Горячие приветы шлют тебе твои друзья и клиенты. Скоро будем там и сразу же напишем. Обнимаем очень крепко тебя, и наилучшие пожеланий твоим близким. Эрнесто и Мэри».

«Логроньо, 22 сентября

Фео, мы здесь вместе с твоими друзьями — говорим о тебе и думаем о тебе — на огромном празднике. Мэри. С вечной нежностью, твой Маноло Тамамес. Обнимаю тебя, Фео. Эрнесто». «Мадрид, 20 октября

Дорогой Марио, как было бы хорошо путешествовать вместе. На этот раз, правда, тоже на «ланчии», но за рулем другой итальянский парень по имени Марио Казамассимо. Худой, как сахарный тростник, но язвительный, как перец, растущий у Башни. Мы делим его на всех, а компания собралась что надо! Отличный парень Пит Бакли, он фотографирует и собирается писать книгу о бое быков, Руперт Беллвил, я тебе о нем рассказывал, подцепил красотку, постоянный говорун «Веснушчатый» Хотчнер, еще пара знакомых, очень милые испанцы. Во главе всей этой армии настоящий магараджа Куч-Бихара...

Погода и бои отменные. Антонио Ордоньес превосходит всех. Я много узнаю нового. Мигель суховат и работает нечисто.

Навещал классика, старика Пио Бароху. Принес ему свитер, теплые носки. На бутылку дорогого виски посмотрел, как на отраву. Но потом проявил удивительное чувство юмора. Как приятно, что встреча с автором не разочаровывает, а делает -;.о произведения еще более одухотворенными, окрашенными новым светом. Мне было очень больно, когда Бароху хоронило всего несколько людей. Как несправедливо! Неужели родина так должна поступать с тем, кто так ей служил и приносил славу?

Скоро в Париж. Дома будем в начале января.

Нежно тебя обнимаю, Марио! Твой Эрнест».

«Мадрид, Эль Эскориал, отель «Филипп II», 26 октября [Это письмо и последующие открытки написаны по-испански и переведены с точным соблюдением текста]

Дорогой Фео, если ты можешь выносить письмишко, написанное через ухо (как Джанфранко по-английски), то надо сообщать тебе вначале, что твое имя переходит в Мадриде из уст в уста и более популярно, чем Мзрилин Монро или знаменитые футболисты. Мы встретились с Пучолем и с Хулианом за день до получения твоего письма. Все здесь говорят о тебе с глубокой нежностью. Посетили Пучоля, сделали анализы крови, и, кажется, они в порядке, раненая рука действует, лаборатория у него — отличная. (Кровь достаточно хорошая: у Папы—4 950 тысяч и 91%, у меня—4 060 тысяч и 70 %. Упал процент после переливания. Хуан Мадинавейтиа прописал уколы.) Но жизнь наша не состоит только из свиданий с врачами.

Мы уже выполнили многое из «проспекта Эрреры». выезжая несколько дней на маленькой итальянской машине—«ла бомбина» в горы недалеко отсюда. Один день в Пагаринос, деревушка высоко, изолирована, на бой быков — два быка, один тореро, один бык посвящен Папе. Женщины с серьезными лицами, продавая сладости, хозяева винных баров никому не дают кредита, драка из-за мест на Пласа, на арене сверххрабрость, когда бык уже лежит на песке, потом танцы до шести утра (мы — нет), и мой гид увел меня в монастырь, где говорил всю ночь. Он боится, что я думаю, что он ничего не знает. Утром кружка вина. Сарагосса, очень весело, много народа, много спешки, быки, суматоха — 20 часов в сутки. Погода, как приехали в Испанию — подарок каждый день — небо почти всегда чистой и голубое, ветер мягкий, ночи холодные — прекрасные кровати и прохладные простыни.

В нашем отеле хорошо — зала и две комнаты, туалет— цены сносные, люди приятные. Я была бы довольная оставаться здесь вся зима, но Папа думает о Малаге, Париже, Италии — кто знает? Сообщим тебе, что будет. Как хорошо, что ты побеседовал и побыл с врачами из Японии. Бельгии и др., которые с красным крестом на рукаве защищены от всего.

— Фео — honey — (мед), как мы хотим, чтобы ты мог с нами здесь. Обнимаю Эльвиру и тебя. Мэри.

Привет, Фео, я кровать немного грипп. Хуанито Малина очень довольный твоим письмом. Обнимаю, Папа».

«Париж, отель «Ритц», 17 декабря Дорогой Роберто! Уже скоро дома. Хотеть отплывать 23 декабрь на «Иль де Франс». Все в порядке. Следующий рейс идет Матансас. Думаем. Обязательно встречай. Обнимаю, Папа».

«Париж, отель «Ритц», 19 января

Дорогой Монстр! Теперь уже конец. Вещи сложены. Много интересного. Здоровье норма. Я радостный. Обязательно встречай! Обязательно говори Пако Гарай. Сегодня суббота, мы отплывать 22 января. Встречай! Крепко обнимаю. Папа».

Роберто Эррера получил в январе 1957 года шесть открыток и понял, что Хемингуэя очень заботил таможенный досмотр в порту. Однако разговор об этом пойдет несколько ниже, а сейчас приведу следующие слова Роберто.

— Вскоре после награждения Папы медалью Института по туризму, в сентябре 1952 года,— случилось это ночью, Хемингуэй и мисс Мэри крепко спали,— кто-то посторонний пробрался в дом и перерыл частную переписку Хемингуэя.

— Хуан утверждает, что это могла сделать только мисс Мэри,— перебил я, вспомнив рассказ Хуана.— Никто из домашних в ту ночь не слышал лая собак. А они не могли спокойно пропустить незнакомых в дом, да еще ночью. Рене же говорит, что письма — это дело рук Джанфранко.

— Возможно то и другое. Спорить трудно. Папа так и не смог обнаружить, что же, кроме финского ножа, еще пропало у них в ту ночь. Только письма, полученные Папой за последние годы, оказались разбросанными по библиотеке. А рядом на столе, правда, лежали деньги — около тридцати песо. Но это не столь важно. Тогда-то вот Папа и пригласил меня привести в порядок его переписку. С тех пор я и стал у него секретарем.

— Какие еще обязанности возлагались на тебя. Роберто?

— После того как письма были разбросаны и систематизированы по месяцам и годам, я исполнял отдельные поручения, иногда отправлял корреспонденцию, фотографировал, получал наличные деньги в банке для них, но все это недолго.

— И за работу Хемингуэй тебе платил? Была установлена постоянная сумма в месяц?

— Нет. За разбор писем — да. И потом некоторые вознаграждения за услуги.

— От случая к случаю? Эпизодически?

— Да. Но в отчетностях «инком-такс» я значился как постоянный секретарь. Прошло два года, когда об этом узнал Папа,— он шумел, ругался, но Мэри убедила его... В их системе налогов у человека творческого труда процент исчисляется в зависимости от доходов за минусом разумных, необходимых для профессии и жизни расходов. Например, оплата секретаря, шофера, повара, слуг, аренда помещения и многое другое. Сама система грабит. Она и заставляет идти на...

— Жульничество! Ты это хотел сказать?

— Ну да... С Хемингуэя «инком-такс» изымал в пользу казны США то 70%, то 80%, а иной год и 84%. Сам посуди...

— Что, только с Хемингуэя?

— Нет! И с других, со всех, особенно американцев, живущих за границей. Он в США, этот налог, так и называется «прогрессивным». В зависимости от заработка

он растет.

В ту поездку по Европе Хемингуэй дал несколько интервью. Одно из них — испанскому журналисту Марио Гомесу Сантосу. Оно было перепечатано в воскресном номере кубинской газеты «Эль Мундо» от 4 ноября 1956 года. Текст его незнаком нашему читателю.

БЕСЕДА И НЕСКОЛЬКО ЧАСОВ С ХЕМИНГУЭЕМ

Хемингуэй отдыхает в отеле «Филипп II» в Эль Эскориале. Вечерами ему нравится приезжать инкогнито в Мадрид и делать закупки испанских вин и шотландского виски.

Несколько дней назад я побывал в Эль Эскориале с целью познакомиться с ним. Вторая половина дня была дождливой и туманной. В холле отеля я почти никого не встретил.

Хемингуэй ответил мне по телефону из своего номера и просил подняться к нему. Он сам открыл мне дверь, как это делал Бароха в свои лучшие времена.

— Извините, что я принимаю вас в таком виде. Дело в том, что я немного вздремнул и только что поднялся.

Писатель со всей непосредственностью принимает меня так, как это сделал бы любой американский продавец пылесосов. На нем штаны от пижамы кирпичного цвета, подхваченные широким охотничьим поясом, коричневая рубаха и кремовый жилет с молнией и патронташем на поясе.

Мы сидим в гостиной его номера. На консоли ведерко со льдом, бутылочка минеральной воды, херес «Тио Пепе», множество бутылок виски и андалузских вин. Рядом блюдо с персиками и лимонами.

— Вы находитесь в «Клубе 215». Этот номер прозвал так мой друг Антонио Ордоиьес. Если вам что-то не нравится, скажите, — и мы исправим. Из-за этого у нас не будет проблем.

Хемингуэй говорит, как Бароха в свои лучшие времена, замешивая шуткой разговор. И смеется он, как это делал дон Пио, с жестом наполовину Дедушки Мороза и наполовину Бернарда Шоу.

— Человек, который не умеет шутить и смачно плеваться, ничего не стоит! — у писателя необычная грудная клетка. Волосы и борода совсем седые. Подстрижен он под Марлона Брандо, борода — две капли воды, как у Барохи. Светлтые, живые глаза прикрыты золотой оправой небольших очков. Руки благородные, широкие, ноги огромные, одеты в крепкие башмаки на резиновой подошве.

Поговорили о «Старике и море», о методах, которыми пользуется каждый писатель по-своему, о силе воли и о вкусах.

— Я никогда ничего не записываю предварительно, перед тем как сесть за роман. Если речь идет о войне, то я исключительно сверяюсь с планами и уточняю даты. Когда я работал над «Стариком и морем», трудился каждое утро, не зная, чем дело кончится. Марлин прыгал по страницам, а я не знал, клюнет он или нет...

Вижу секретер, полный исписанных бумаг. На нем работает Хемингуэй.

— Пишу по утрам. Я человек деревни. Вечера и ночи никогда не использую для работы, поскольку это время для того, чтобы колодец наполнялся водой. Ночью сильнее действует подсознание. Только при утреннем свете можно узнать, где она, эта правда. При свете вещи меняют свой цвет, и, чтобы нести ответственность за то, что пишешь,— утро лучше всего.

Хемингуэй дарит мне свою «Фиесту», одну из его наиболее известных книг: «...Желаю вам удачи. Ваш друг Э. X».

В разговоре Хемингуэй часто употребляет слово «suerte» [Судьба, рок, удача, счастье, везение (исп.)]. Это также и специальный термин в бое быков. Для писателя, настоящего болельщика фиесты, жизнь не что иное, как опасное приключение, которое оканчивается каждый вечер благодаря «суэрте».

Я надписываю словами, понятными тореро, и преподношу Маэстро экземпляр моей последней книги «Пио Бароха и его маска». В надписи говорю о пласа Сан-Лоренсо в Эль Эскориале.

— Так вам хорошо знакома эта пласа? Вот как!.. Поясняю, что, бывало целые сезоны я проводил в отеле «Филипп II», убегая от журналистики с тем, чтобы спокойно закончить очередную книгу.

— Если хочешь быть писателем, с журналистикой следует непременно расстаться. Журналистика — она хороша поначалу; но если с ней не покончить вовремя, она вас раздавит.

Да, журналистика как занятия в гимнастическом зале, которые могут укрепить мускулы или отправить вас в больничную палату.

— Вы используете пишущую машинку или пишете от руки?

— Карандашом. Мне нужно не менее дюжины их и машинку для заточки. О, и очень много бумаги! Пишущая машинка — для окончательного варианта и для копий.

Интересно наблюдать, как, за исключением общих для каждого писателя качеств, этот американец ловко использует в разговоре испанский, поражает необычным преимуществом — экономическим. Это выявляет его доброту и понимание, чего не встретишь у испанских писателей.

— Я имею представителя, который занимается продажей моих книг. Я их пишу, а он продает. Оба этих дела, обе эти обязанности совмещать нельзя. Одно или другое!

Хемингуэй рассказывает, что у себя дома имеет библиотеку, в которой собрано шесть тысяч с лишним томов. Его жена Мэри — любительница астрономии. В библиотеке множество книг об Африке, где писатель проводит свободное время, охотясь.

— Мой сын, ему столько же лет, сколько и вам, стал профессиональным охотником. Он хочет познать мир.

Перелистывая мою книгу о Барохе, писатель видит фото дона Пио, который поглаживает кошку.

— Как зовут эту кошку?

— Мики.

— Кошка или кот?

— Кот.

— Умный?

— Не должно, чтобы очень. Он давно сдох.

— Сам по себе?

— Нет, забрался на окно, представил себя канатоходцем и свалился в патио.

— О!.. Вы сделали мне больно. У меня дома тоже есть кошки. Моя жена следит за ними. Мы отвели им специальную комнату в Башне... Кошки очень милые животные. Одного кота зовут Альварито, другого Принц, а еще одного Дважды Принц... Потому как все кошки принцы или принцессы.

В личности Хемингуэя превалируют черты характера охотника. Он то и дело возвращается к историям о приключениях в сельве. Не знаю, кто его дергает за ниточку, но он так подробно, в мельчайших деталях рассказывает об авиационной катастрофе, о которой уже столько писалось, и из которой он чудом выбрался живым.

— Мэри любит фотографировать диких животных с самолета... Конечно, она тут не виновата! Случилось, потому как должно было случиться. Самолет загорелся. Когда же наступили сумерки, к нам приблизились слоны посмотреть, что с нами происходит. У Мэри были помяты ребра, а у меня сильно побиты руки и голова.

С необычной простотой писатель задирает рукава рубахи, обнажает крепкие мускулистые руки, покрытые множеством шрамов.

— Пилот — он наш друг — и я, мы собрали травы для ложа Мэри. Уложили ее и прикрыли нашими жакетами. Радио конечно же не работало. У нас не было ничего, кроме бутылки минеральной воды, бутылки пива и бутылки виски. Огонь вызвал любопытство аборигенов, которые остолбенели от нашего вида. Они ни разу в своей жизни не видели самолета, да еще объятого пламенем. Я сказал им: это деяния бога! Они упали на колени и запели: О!.. О!.. Мы многих тогда обратили в христианство.

Хемингуэй угостил меня виски с содовой. Принес коричневую с черной каймой шаль, обернул себе спину, живот и грудь. Когда Хемингуэй на ногах, он как кафедральный собор. Когда сидит, смахивает на Гулливера из диснеевских картин.

Уже ночь. Ветер стучится в окна. Писатель смотрит на ручные часы и подскакивает на месте. Давно прошло время одеваться и спускаться в бар. Он уходит в соседнюю комнату и почти тут же возвращается, застегивая на ходу серые брюки, из которых совершенно неожиданно для человека, увлекающегося спортом вываливается довольно толстый живот.

Мы вместе идем в бар. Писатель что-то говорит бармену по-английски. Уже полная ночь. И ветер продолжает стучаться в стекла окон».

По приезде в Париж, в середине ноября, Хемингуэя ждал приятный сюрприз. Получив ключи, как обычно, от 56-го номера «люкс» отеля «Ритц», Хемингуэй распорядился поднять его объемистый багаж из «ланчии» в номер. Швейцары закончили работу, были щедро вознаграждены, но не уходили. Наконец один из них, который побойчее, выступил вперед и от имени нового метрдотеля заявил, что администрация гостиницы не намерена дольше хранить в подвалах сундуки, принадлежащие писателю и пролежавшие в кладовых более тридцати лет. В противном случае мэтр обещал распорядиться отправить сундуки на парижскую свалку, где сжигают старье.

Далее цитирую мисс Мэри: «Когда мы разложили вещи и навели устраивающий нас порядок в комнатах, Эрнест попросил поднять сундуки в номер. То были два прямоугольных баула, обшитых материей и расползавшихся по углам. Швейцары открыли заржавевшие замки, и Эрнест увидел пачки машинописных страниц, исписанные тетради в синих и желтых переплетах, старые вырезки из газет, никудышные акварели, нарисованные друзьями, несколько пожелтевших книг, истлевший джемпер и очень поношенные сандалии. Эрнест не видел эти вещи с 1927 года, когда он упаковал их в баулы и оставил в отеле перед отъездом в Ки-Уэст.

С опаской человека, который заглядывает в аквариум с осьминогами, смотрел он на следы своей юности, взял одну тетрадь, другую и принялся листать. «Поразительно!— воскликнул он, отрываясь от чтения.— Оказывается, тогда мне было так же трудно писать, как и теперь».

Это высказывание порождает сразу несколько комментариев, но прежде всего — сомнения. Если бы «было так же трудно писать», книга «Праздник, который всегда с тобой», сделанная на основе найденных в подвалах отеля рукописей и записей в тетрадях, не отличалась бы так по стилю от всего, что было создано писателем за последние двадцать лет его жизни. «По изяществу и прозрачности письма многие страницы «Праздника» принадлежат к лучшим образцам прозы Хемингуэя»,— утверждает — и совершенно справедливо — знаток творчества Хемингуэя А. Старцев.

И еще... «Эрнест не видел эти вещи с 1927 года». С приведенным выше воспоминанием Мэри Хемингуэй, опубликованным в газете «Эль Мундо» 14.VI.1964 года, я познакомился позже, чем сделал со слов Хосе Луиса Эрреры следующую запись: «Эрнесто был бесконечно рад тому, что мы его встретили и с таможенными властями у него не было задержки. Но еще более того он радовался находке в отеле «Ритц». Он похлопал рукой по чемоданам, на которые израсходовал в лучшем магазине дорожных принадлежностей ровно столько, сколько зарабатывал в месяц, и сказал: «Я считал эти рукописи утраченными и вдруг «sucrle» — такой клад! Хедли потеряла их во время нашего переезда в Италию...»

Стоп! Ojo! [Глаз (исп.) — внимание!] — как говорят испанцы. Большая часть книги — рассказы о том, что предшествовало апрелю 1922 года. Последующие события — Скотт Фицджеральд, первый вариант «И восходит солнце» — упоминаются вскользь, похоже, они дописаны потом.

Роберто Эррера так пояснил мне:

— Работая над книгой, Папа брал старые листы — я помогал ему их разбирать — и редактировал, а затем перепечатывал. Получился «Праздник, который всегда с тобой».

На мой вопрос — как Роберто объясняет в таком случае, что писатель в новелле «На выучке у голода» говорит о пропаже на Лионском вокзале? — Роберто ответил:

— Так было надо! Чтоб ни у кого не появилось сомнений, что книга новая, что она недавно написана. В противном случае издатели и читатели отнеслись бы к ней с меньшим интересом. Это психологический момент.

— Похоже ли это на Хемингуэя. Роберто? — заметил я.

Роберто развел руками:

— В те годы он уже очень прислушивался к мнению мисс Мэри...

Вот как! Мисс Мэри, по утверждению многих, кто ее знал на Кубе, была "muy inteligente" [очень умной (исп.)], обладала умом куда более проницательным, практичным и «заземленным», чем ее супруг. Но, рассуждая о баулах с рукописями, и в самом деле просто невозможно допустить, чтобы Хемингуэй, обладавший превосходной (иные считают— феноменальной) памятью, мог забыть об оставленных им манускриптах и относиться к их существованию столько лет с «нехемингуэевским», да и просто «неписательским» безразличием. А вот что баулы по какой-то причине не были погружены в поезд, на котором Хедли отправлялась в ноябре 1922 года в Лозанну, а затем доставлены обратно в отель, где проживал их владелец,— допустить легко.

Но возвратимся к дням прихода трансатлантического корабля «Иль де Франс» в кубинский порт Матансас.

В 8 утра 15 февраля 1957 года сирена, на октаву ниже самого густого баса, тремя гудками оповестила жителей кубинских Афин о своем появлении на рейде обширного голубого залива. На борту корабля в ожидании встречи с новыми впечатлениями волновалось 739 туристов. Но Эрнест Хемингуэй и Джордж Браун, который путешествовал с ним из Нью-Йорка на месте Мэри, решившей на день слетать в Миннеаполис и навестить больную мать, были спокойны. Они знали, что на пристани их ждут друзья и муниципальные власти, которые решили по достоинству отметить прибытие в их порт знаменитого писателя. У причала рядом с пристанью стоял спортивный катер «Теней», присланный в Матансас Менокалем по просьбе Эрнеста. Он намеревался отблагодарить капитана «Иль де Франс» выходом в море на рыбалку, «Пилар» же в это время ремонтировался. Середина февраля, правда, была самым худшим временем года для ловли марлина на спиннинг, но Хемингуэй возвращался на Кубу таким бодрым и в таком приподнятом настроении, которых его кубинские друзья давно не замечали в нем.

На берегу ожидали Мэри, Джон с женой, братья Эррера, Синдбад, Пако Гарай, Тунеро. Как только Хемингуэй сошел с катера, доставившего первую партию пассажиров в порт, его атаковали журналисты и фотокорреспонденты. Но представители городских властей тут же оттерли прессу, и заведующая отделом культуры муниципалитета Карильда Оливер Лабра, по поручению алькальдесы, по каким-то политическим соображениям не решившейся лично на такой шаг, вручила писателю диплом почетного гостя и символический ключ от города.

Карильда Оливер Лабра, адвокат по профессии и поэтесса по призванию, встретила меня в своем доме на улице Тирри, 81, с чрезмерным радушием. Она, возможно, совсем недавно оставила за плечами бальзаковский возраст и не только не ощущала это, но скорее всего, возмутилась бы совершенно откровенно — выскажи я свои мысли вслух.

Дом содержится в исключительном порядке, гости -ллн заставлена неисчислимым множеством сувениров и оригинальных вещиц, стены увешаны фотографиями хозяйки в молодые годы. Но и теперь она изысканно одета, причесана, улыбка не сходит с ее уст, а внешний вид напоминает то ли шведскую, то ли французскую, то ли американскую кинозвезду. Аромат дорогих духов помогает воображению, и я чувствую, что это тот случай, когда мужчина думает про себя — «черт возьми, где ты раньше был!». Сопровождающая меня Дигна, уже доставшая из сумочки тетрадь и готовая стенографировать нашу беседу, снисходительно и в то же время с пониманием улыбается.

— Мне было очень страшно в тот день. Я сама придумала ту встречу. Чествование писателя — непривычное дело для нас, кубинцев. Это обычай, принятый в Европе, в США,— хозяйка грациозно разливает по чашечкам кофе,— алькальдеса поначалу не решилась дать согласие, и я получила одобрение каждого из членов совета. Мне очень хотелось познакомиться с Хемингуэем, а все в муниципалитете боялись его. И я больше других! Мне же и поручили произнести приветствие, вручить диплом и символический ключ, сделанным по этому случаю, одним нашим старым мастером. Хемингуэй знал, что мы его ждем, потому как на корабль была послана телеграмма. Я очень волновалась, а он сошел такой огромный, но простой, милый и веселый, что мне сразу показалось — я знакома с ним сто лет. Я начала свое слово по-английски и тут же извинилась за плохое его знание. Тогда он перебил меня и спросил по-испански: «А ты кто будешь, крошка?» Вместо того чтобы назвать себя, мою должность и сообщить о поручении муниципалитета, я ответила: «Ваша поклонница». Кто-то из журналистов назвал мое имя, разъяснил, почему я его встречаю...— Моя собеседница смолкает, а я еще раз отмечаю про себя удивительную способность кубинцев во время беседы уноситься мыслями в свой воображаемый мир.

...Он громко начал смеяться,— хозяйка вновь со своими гостями,— и сказал: «Значит, мы товарищи». Потом обнял меня, прижал к себе. Я протянула ему ключ. Он стал серьезным, взял, а я принялась извиняться. Я хотела сделать маленький золотой ключик, но не нашлось ювелира, а времени уже не хватало, и тогда алькальдеса поручила своему знакомому сделать ключ из дерева. Он получился грубоватым. Хемингуэй улыбнулся и произнес: «Неважно, как раз этим ключом я и смогу открыть врата в небесное царство, оно ведь такое необъятное...» А я возьми да и скажи, не знаю сама почему: «Уж лучше открывать путь в ад, он ведь куда более необъятен, чем рай...» Хемингуэй внимательно поглядел на меня, еще раз обнял, а потом нежно, очень нежно поцеловал руку. Этим и закончилась официальная часть. На вопросы журналистов он отказался отвечать, сказав только, что очень рад возвращению домой. Потом отвел меня в сторону — ему надо было дождаться капитана и врача с корабли, — уселся прямо на огромный камень и спросил: довольна ли я жизнью?

— А его друзья, жена? Где они были? — поинтересовался я.

— Жена?..— Карильда Оливер задумалась.— Вы знаете, я их не видела. О! Они потом появились. До этого мы поговорили еще о фильме «Снега Килиманджаро». Он сокрушался! Сказал, что, к сожалению, писатель не в силах отказаться от предложения кинематографистов, хотя заранее знает, что от его произведения в картине ничего не останется. «Я никогда еще не досматривал ни одного своего фильма до конца! И ну их к черту, к самому захудалому из ада»,— сказал он и вопросительно посмотрел на меня. И тут я призналась, как мне было страшно, что я почти дрожала перед встречей с ним. Он похлопал меня по плечу, еще раз поцеловал руку и тихо заметил: «Крошка, ты не думай, меня тоже всякий раз, когда надо с кем-то говорить, охватывает страх. Перед незнакомыми людьми я всегда волнуюсь». Я сказала, что это плохо. Он покачал головой: «Мы же не актеры и не политики, мы — простые люди. А я читал вашу поэму «К югу от моей гортани», вы опубликовали ее в 1950 году». Меня удивил такой поворот, а еще более того, что он был знаком с моей поэзией. Я пояснила, что «К югу от моей гортани» вышла в свет на год раньше, а в пятидесятом мне присудили за нее Национальную премию.

Хозяйка вновь смолкает, а я безошибочно читаю ее мысли: «Такая знаменитость, лауреат Нобелевской премии, великий Хемингуэй, а знает обо мне!»

— Да, это так! Вы подумайте... В ожидании катера он нервничал — должен был с капитаном выйти в море на рыбную ловлю и поэтому не согласился отобедать в «Лувре». Он пригласил меня к себе в «Ла Вихию», и мы расстались. Помимо импозантной, вызывавшей симпатию фигуры и добрых рук и глаз, я запомнила еще и то, как он много знал о нашей жизни на Кубе.

На прощанье Карильда Оливер преподносит мне томик поэм о любви. Открываю наугад — страницы 44 и 45, читаю заглавия: «Где твои руки?». «Жажда твоя, мое одиночество... Давай обнимемся», «Когда ты раздеваешь себя».

Картину того февральского утра дополняет небольшим эпизодом фотограф Луис Фонг Тио, работавший в шестидесятые годы оператором в Кубинском институте радио и телевидения:

— Когда катер подошел к причалу во второй раз и с него стали сгружать чемоданы, принадлежавшие Хемингуэю, все обратили внимание, что их было очень много. На двадцать пятом мой коллега из Матансаса Гильермо Миро стал делать снимки. Хемингуэй довольно грубо прогнал его. Я, было, попытался встать на защиту, а он резко ответил: «Я не желаю быть 308-м!» — и тут же пояснил, что по статистике за прошлый год в Матансасе было укушено собаками 307 человек. Я сказал ему, что тот, кто все знает, да еще пишет для других, должен быть добрым, более понятливым и терпимым. «Чико,— ответил Хемингуэй,— я не люблю, когда в чужую жизнь заходят без спроса, да еще норовят это сделать с черного хода. В Матансасе недавно родила девочка одиннадцати лет, Фе Сулуэта. Вот я хотел бы с цветами навестить ее. И побывать у вдовы рыбака, погибшего во время недавнего норда».

В то утро Хемингуэй выходил в море на «Теней» с капитаном и доктором «Иль де Франс», и, к всеобщему удивлению, не более чем через три часа они возвратились с трофеем. Капитан поймал белого марлина весом в 94 фунта! Этого было достаточно, чтобы в тот день Хемингуэй видел мир в розовых красках.

Хосе Луис Эррера нашел своего друга и подопечного пациента в состоянии "nec plus ultra" — лучше нельзя.

— И главное было не в заметно упавшем кровяном давлении и довольно хороших анализах. Эрнест помолодел, окреп душой. Он волновался только по поводу того, удастся ли ему провезти без досмотра его тридцать три чемодана. А в них — я это понимал — лежал бальзам, эликсир, волновавший его воспоминаниями прошлых лет. «Нет, Фео, это не старость! Просто там есть настоящая проза»,— говорил он и был неузнаваемо весел. В день приезда он пригласил в «Ла Вихию» доктора Жана Монье, врача с «Иль де Франс», который так здорово его подправил за время пути. Эрнесто не уставал смешить доктора. Ему очень понравилось, когда Эрнесто спросил Мэри: «Послушай, дорогая, ты не знаешь, куда я запрятал мой кошелек, чтобы ты его не нашла?» Доктора потешало и то, что Эрнесто на всю силу динамиков домашнего проигрывателя день и весь вечер гонял пластинки с рок-н-роллом. За два дня до его приезда министр связи Кубы специальным декретом запретил передавать по радио эту музыку. Но ни мне, ни доктору Монье не понравился рассказ Эрнеста о том, как он поступил с немецким журналистом, который пристал к нему в холле отеля «Филипп II». «Репортер был толстым, самодовольным, фотограф — рыжим, наглым. Я сидел со стаканом виски. Он начал с вопроса — сколько раз я влюблялся? Я спросил: «В черных или белых?» «Сколько раз в черных и сколько в белых?» — промямлил он со своей дурацкой педантичностью. «17 черных и 14 белых!» — «А какие вам больше нравятся?» — «Белые зимой, а черные летом».— «Ага, запишем. Не спешите!» — и я почувствовал, что мне становится чем-то приятен этот идиот, который с серьезностью академика записывал мои дурацкие слова и который намерен был задать мне еще не менее сотни вопросов. Но в это время я увидел, что его фотограф — а уговор был кабальный — тайком щелкает меня. Я предупреждал, что дам согласие на интервью только, если фотограф уберется со своими камерами в задницу к бармену. Дальше был скандал. Мне и сейчас жалко виски, которые я выплеснул на камеру и в лицо фотографа».

Марио Менокаль тоже рассказывает о тех днях:

— Помню, как Эрнесто чертыхался и отбивался от навязчивых предложений скульптора, который сделал его портрет. Незадолго до возвращения тот скульптор имел выставку в вестибюле кинотеатра «Рекс». Особенно мне понравились там две черные кошечки из отличного черного мрамора — «Товарищи» называлась работа и стоила три тысячи песо. Эрнест ругался, говорил: «Не куплю я у него этот надуманный бюст. Так делают тогда, когда люди умирают. Да и кошек не куплю, хоть они и хороши,— у меня есть свои, и к тому же еще живые. Ну его, прилипчивый, мешает работать!» Тогда Эрнест что-то писал о Фицджеральде, но не получилось — бросил. Потом принялся за книгу воспоминаний о Париже, но все лето у него было плохим и рыбалки не было. И только что открытый новый клуб «Эль Серро» ему не понравился, он туда почти не ездил стрелять.

— Эрнесто радовался тому, что привез из Парижа,— свидетельствует Хосе Луис Эррера,— но только садился за стол — понимал, что как картина перед сдачей, так и его давние рукописи требовали завершающих мастерских мазков. Получалось с трудом. Он пробовал набрать инерцию в рассказах. Один такой — «Джентльмен», о человеке, которого ослепили в драке, он показал мне как рассказ отличный. Я прочел и понял, что Эрнесто абсолютно не в форме. Когда возвращал ему рассказ, он усадил меня и с возбуждением и мольбой в глазах попросил послушать,— Хосе Луис указал мне эти места в книге, и я теперь цитирую их по русскому изданию «Праздника, который всегда с тобой».— Эрнесто прочел: «Но мы выиграли большие деньги, большие деньги для нас, и теперь у нас была весна и еще деньги. И я подумал, что ничего другого нам не нужно». «Мы с Хедли увлекались лыжами... у нее были очень красивые, удивительно сильные ноги, и она прекрасно владела лыжами...» «Когда поезд замедлил ход у штабеля бревен на станции и я снова увидел свою жену у самых путей, я подумал, что лучше умру, чем буду любить кого-то другого, кроме нее». «Я любил только ее и никого больше...» Эрнесто показывал мне еще куски, связанные с Хедли. но в изданной книге я их не нашел. Тогда мне показалось, что все это — он дописал к привезенному из Парижа материалу.

— А не кажется ли тебе, Хосе Луис, что любовь Хемингуэя к Хедли — я его вижу таким, а все остальное — бравада, желание казаться на уровне, идти в ногу со временем,— эта его любовь была самой глубокой, единственной любовью, к которой все остальное он уже примерял, ничего подобного не находил и никому в этом не признавался?

— Похоже. Помню, когда он закончил читать, я высморкался. Эрнесто был до слез мне благодарен! Ему показалось, он принял это за мою чувствительность. Прочел еще раз: «...я подумал, что лучше умру, чем буду любить кого-то другого, кроме нее» — и сказал: «Да, так оно быть должно! Но в нашем мире — уже невозможно! »

Таким Хемингуэй приближался к пятидесятивосьмилетию...



 






Реклама

 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2017 "Хемингуэй Эрнест Миллер"