Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе - Кетчум

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе

Мне всегда казалось, что отец поторопился,
но, может быть, он уж больше не мог терпеть.
Я очень любил отца и потому не хочу
высказывать никаких суждений.
Предисловие к «Прощай, оружие!»

Кетчум, штат Айдахо — население 746 человек, высота 5 821 фут. Известный в США пункт по перегону овец, находящийся в миле от Солнечной Долины, популярного курорта.

«Одноэтажная Америка» — с чистенькими двухэтажными домиками под черепичной крышей, Центральным сквером, почтой, телеграфом, полицейским участком, отелем «Челленджер», больницей, банком, бейсбольным полем, кладбищем...— окружена высокими холмами предгорья.

В середине тридцатых годов отдаленные от центра страны земли вокруг Кетчума принадлежали железной дороге «Юнион Пасифик». Тогдашнему президенту правления Авереллу Гарриману, миллионеру, который в годы войны был послом США в СССР,— пришла мысль сделать рекламу зимнему курорту не только созданием в Голливуде с популярнейшим Гленом Миллером фильма «Серенада Солнечной Долины», но и тем, что модный писатель и охотник из всех штатов предпочел Айдахо, а из всех курортов — Солнечную Долину.

Хемингуэй, сосредоточенно работавший в 1939 году над романом "По ком звонит колокол", нуждался в покое. А тут — еще и превосходная охота рядом в горах. Он принимает приглашение «Юнион Пасифик». Там, в Кетчуме, Хемингуэй знакомится и сдружается с местным егерем Джо Тейлором Уильямсом и замечательной четой — бывшей крестьянкой Тилли и незадачливым фотографом Ллойдом Арнольдом. Тейлора Уильямса, по прозвищу «Медвежий след», вскоре производят в «полковники». Идею эту подал администратор кетчумского отеля Чак Аткинсон, также ставший другом Хемингуэя. В последующие годы писатель довольно часто приезжал в Кетчум охотиться, работать, встречаться с друзьями и отдыхать. Там, за селением, в стороне от общего кладбища, он купит место для своей могилы...

Сразу же вслед своему, скажем так, предпредпоследнему пребыванию — с ноября 1958 по февраль 1959 года,— уже на пути в Майами, откуда до Гаваны рукой подать, Хемингуэй в ответ на настойчивые просьбы Мэри покупает в Кетчуме приличный каменный домик. Двухэтажное теплое строение, почти полностью меблированное, обошлось миллионеру Топ пинту в сто тысяч долларов и было выстроено для того, чтобы он мог провести там свой очередной медовый месяц. Крайний кетчумский дом на склоне холма за Биг Вуд-ривер, в которой еще водилась форель и осенью плавали жирные утки, перешел во владение Хемингуэя за пятьдесят тысяч. Чак Аткинсон послал им вдогонку телеграмму, и Хемингуэй ответил согласием. В ноябре 1959 года он вместе с Антонио Ордоньесом, его женой Кармен и Роберто Прерой впервые обживал новое жилье и сказал, что «больше всего ему нравятся в доме — лесистые холмы, Биг Вуд-ривер и шалфейное поле, потому как у него теперь никогда не будут болеть зубы».

Сюда, как заметил Сергей Кондрашов в своем очерке «Кетчумская история», опубликованном в «Известиях», Хемингуэй «вернулся с Мэри осенью 1960 года. Думали, что селиться. Оказалось — умирать».

Но... пока идет четвертый месяц 1960 года, Хемингуей с чрезмерным напряжением работает над рукописью «Опасного лета», вкладывая в этот «адовый труд все силы без остатка». В конце мая он становится к конторке и во второй половине дня, чего никогда не делал даже в лучшие свои годы. В письме от 1 июня испанскому другу Хуану Кинтанилье Хемингуэй пишет: «вкалываю, как на принудиловке», «голова набита опилками», «мозги пошаливают, топятся».

Хосе Луис Эррера, которому Хемингуэй жаловался— с явным расчетом получить поддержку — на то, что «французы вдруг замучили» его настойчивыми предложениями переиздать «Смерть после полудня», с тревогой следил за состоянием своего друга. Он стал «опасно уходить в себя», отчего сам еще больше страдал.

Издательство «Скрибнер», где не было уже доброго,

старого Чарли,— делами теперь заправлял его сын Чарльз,— требовало согласия Хемингуэя, а писатель упорно твердил, что не может пойти на переиздание «Смерти после полудня» до тех пор, пока не внесет в повесть некоторые исправления и не пропишет заново отдельные места. Займется же он этим только, когда покончит с «Опасным летом», а сокращать самого себя — означало приносить себе физическую боль.

Зрение ухудшалось временами настолько, что отказывало, давление поднялось до угрожающего, к тому же Эрнест стал «пачками, которыми можно было набивать матрацы», терять волосы на голове, и Хосе Луис решает пригласить на консультацию доктора Инфиесту.

— Мы прибыли в дом к Хемингуэю поздно вечером,— рассказывает мне доктор Мануэль Инфиеста Бахес.— Он встретил нас в весьма возбужденном состоянии, но тут же, правда, успокоился. Принял меня радушно. Первым делом я обратил внимание на то, что страдания, и немалые, приносил ему довольно запущенный дерматит: на лице, шее и руках отдельные участки уже чешуились. На носу у него росли меланомки, которые он срывал ногтями, очевидно машинально, сам того не замечая, и заносил инфекцию. Я осмотрел его, выписал лекарства, назначил лечение и почувствовал, что Хемингуэй хочет мне что-то сказать. Я помог ему, и он стал сетовать на то, что мой коллега Эррера запрещает ему спиртное! Хемингуэй рассчитывал, что я приму его сторону, надеялся, что опровергну предписанное Хосе Луисом воздержание. Организм настолько привык к постоянной ежедневной дозе, что без нее Хемингуэй не находил себе места. Хоть доза и небольшая, но принимать ее, тем более завышать ее было опасно — высокое давление, плохой сон, дерматит, нервы взвинчены до предела... Перед уходом — я отказался от вознаграждения — он распорядился снести в мою машину ящик с дюжиной бутылок португальского «Файски», купленного им у лучшего импортера вин.

— Папа никогда раньше так не страдал. И он даже не стремился делать вид, что ему хорошо. Хотел плакать, но не мог,— говорил, что «слезные озера повысыхали, а железы — бастуют»,— Роберто Эррера всякий раз, когда речь заходила о последних днях жизни Хемингуэя на Кубе, становился серьезным, подбирал губы, сдвигал брови.— Папа вспоминал Гомера, Эсхила, Гёте, Гюго, Толстого... Все требовал ответить ему на вопрос, как они ухитрились от молодости безболезненно перейти к старости? А кто мог — кроме тех самых великих старцев? И Папа страдал...

После «Старика и моря» — мисс Мэри часто говорила с Папой, упрашивала его — он, по совету Хейуорда, а может, и Трэйси, стал думать о том, куда лучше вкладывать деньги... В какие бумаги, в какое надежное дело, чтобы иметь доход, свободный от обложения налогом. Всю первую половину шестидесятого года Папа сам выбирал, упорно отклоняя предложения мисс Мэри. Потом, через какого-то знакомого, на бирже Сан-Франциско, в момент наибольшего падения стоимости акций «Юнайтед Фрут компани», он решился купить акции на сумму в пятьдесят тысяч. Получил он их, кажется, от «Эсквайра» и «Лайфа». Отдал деньги, а знакомый оказался мошенником — ни акций, ни денег... А предстояло заниматься «самообрезанием, операцией, которую делают в детстве, и то другие». Заказ «Лайфа» был на 23 тысячи слов, а «Опасное лето» получилось у него в 108 тысяч. В конце концов Папа вызвал в Гавану Хотчнера.

— А что, Роберто. Хемингуэй и Хотчнер и в самом деле в те годы дружили — водой не разлить, как об этом писал в своей книге сам Хотчнер? — спросил я тогда Роберто Эрреру, зная со слов Рене, что Хотчнер и Роберто в свое время не нашли между собой общего языка.

— Я его не любил! Он мне сразу не понравился. Гнул свою линию. Как же — быть рядом с Папой! Ну, помогал... но больше извлекал для себя пользу. К нашей революции относился как завзятый янки и, правда, не очень открыто, но упрекал Папу. А тот мне сказал, когда проводил Хотчнера: «Нет, я все-таки редко ошибался в людях! Но этот «colorado» [Colorado — ярко-красный, разговорное выражение — непристойный (исп.)] мне начинает не нравиться, лезет в мою жизнь, только и думает о доходах... Он становится чересчур «colorado». Мне, повторяю, Хотч постоянно казался малопорядочным. Так оно и получилось. Достаточно тем, кто знает Папу, его жизнь, историю их знакомства, прочесть книгу «Папа Хемингуэй»,— там много наглой выдумки и вранья! Хотч представил все так, как будто Папа жить без него не мог...

— Но согласись, Роберто, в книге Хотчнера есть и кое-что ценное... Например, никто, кроме него, пока не сообщил нам о подробностях последних дней жизни Хемингуэя. Уверен, что гнев Мэри был вызван в большей степени именно этой информацией, отсюда и судебный процесс, который затеяла миссис Хемингуэй, пытаясь обвинить Хотчнера в клевете и запретить распространение его книги,— говорил я в тот вечер Роберто, а сейчас уже мне известно мнение, высказанное позже Патриком Хемингуэем в беседе с корреспондентами «Литературной газеты»: «Наиболее удачная, на мой взгляд, книга Хотчнера, за которую я ему очень благодарен. Я узнал из нее много нового».

Июль 1960 года, последний месяц на Кубе, начался с размолвки с женой. Хемингуэй обедает в молчаливом одиночестве то на «Террасе», то во «Флоридите», то в «Клубе Наутико Интернасиональ», то в «Пасифико». По утрам смеете с Валери Смит он просматривает рукопись трех книг, взятых из сейфа «Национального банка»,— впоследствии они будут сведены Мэри Хемингуэй в посмертно изданное произведение под названием "Острова в океане". По окончании этой работы Хеминуэй переснимает рукопись на микрофильм и уничтожает ее, а микрофильм — неизвестно куда прячет.

Хотчнер сообщает из Нью-Йорка, что сокращенный им вариант «Опасного лета» принят «Лайфом» и отдельные части будут опубликованы в октябре. Но Хемингуэй только и делает, что встречается с врачами: ему трудно одному справиться с неимоверной физической усталостью, с душевной травмой, вызванной утратой пятидесяти тысяч долларов, справиться не столько с денежной потерей, сколько с мыслью, что он обманут, и Мэри имеет право его укорять. Жена же и впрямь обижена и не желает прощать оплошности мужа. В тяжелые для Хемингуэя дни подобное упорство граничило с жестокостью, и Хемингуэй жалуется Хосе Луису, Менокалю, Роберто. Но чем они могли ему помочь? Сложилась ситуация, при которой советы друзей не могли возыметь действие — необходимы были собственные силы... И Хемингуэй решает уехать на время в Испанию — один.

Вот что вспоминают о том июле сопереживавшие с Хемингуэем друзья и близкие ему люди.

Анна Старк: «Мы все понимали, нам так казалось, что Папа больше не приедет на Кубу. Все, кто были оттуда, из США, теперь уезжали, и мисс Мэри этого хотела. Штейнхарты продали финку, и его жена, сеньора Ольга, говорила, что у революции такой закон — у всех все будет общее... Было жаль расставаться. Папа плохо себя чувствовал, все ссорился с мисс Мэри, а на людях— они держались вместе. Перед самым отъездом мы все фотографировались Папа шепнул мне, чтобы смокинг был выглажен, когда он сообщит о возвращении. Потом он подарил мне свои очки... Я плакала, и Рене тоже...»

Хуан Пастор Лопес: «Чего говорить? Ему надо было уехать. Все уезжали... Но Хемингуэй хотел на время. Думал вернуться. Он все оставил в «Ла Вихии» как есть — никому не дал расчета. Я грузил в машины чемоданы — их было не так уж много, и все больше — вещи мисс Мэри. Так понимаю, что, даже если мисс Мэри не захотела, он обязательно бы приехал один. При мне Хемингуэй наставлял Пичило, чтобы петухи были в форме. Сказал, что когда возвратится — перестанет писать, уйдет на отдых. Тогда они разведут еще больше петухов и будут играть в Которро, и в Тапасте, и в Сан-Хосе-де-Лас-Лахас, и в Гуинес, и даже в Восточную провинцию поедут. Пичило строил планы. Мне Хемингуэй сказал, что после шестьдесят четвертого года мне будут платить, как и раньше, но на мое место возьмут молодого. Но я не очень-то верил в это. Летом шестидесятого он стал другим. Раньше ему бывало плохо, но он не сдавал. Не знаю какая, но у него была тяжесть на душе. Уедет, скажет, что по делам, а сам в Кохимар, подойдет к морю, у крепости, и стоит час, а то и два, или усядется в углу бара и ни с кем не разговаривает. Болел, но я возил к нему врачей — они говорили, что не очень страшно, поправится».

Грегорио Фуэнтес: «В день рождения с утра они с Мэри вышли в море. Мы завели шесты, но Папе было все равно! Мисс Мэри очень хотела, чтобы клюнула агуха, и мы поймали бы «подарок», но Папа больше молчал. Когда выходили из «Клуба Наутико Интернасиональ» и возвращались, он позировал фотографам, улыбаясь рядом с Мэри, а на Порту — в рот воды набрал. IIrpiii.ni там я его видел таким! Даже когда из-под носа Пилара» выскакивали летучие рыбы — Папа знал: рядом пасутся агухи,— он не шевелился. Хотел пить, но сдерживал себя. Весь тот год он почти не рыбачил. В мае, на конкурсе,— не ловил, хотя газеты и написали. Напротив Тарара, когда Фидель работал с агухой, «Пилар» прошел рядом, и Старик приветствовал Фиделя. В день рождения днем пришли в Санта-Марию-дель-Мар. Там они купались. А через три дня приехал в Кохимар, сообщил, что поедет в Испанию. Сказал, что чувствует себя хорошо,— он проверялся у врачей, и я должен сделать то же самое. Они не против поездки. Ему надо, чтобы книга о бое быков, про испанских тореро была настоящей. Я спросил: «Папа, только в Испанию?» Он встрепенулся и сказал: «Грегорини, всего несколько месяцев, а тебе если что понадобится, ты знаешь, как поступить»,— меня знали во многих домах, и, когда что-либо бывало нужно, я приходил в магазин и покупал, а счет присылал в «Ла Вихию», и Рене через адвоката платил. «Жди меня! Я скоро! В шестьдесят четвертом мы кончим с тобой, уйдем «на пенсию»,— так и сказал.— Нам хватит того, что я сейчас получу, и еще кое-что есть, уже готово, и там про тебя написано...» Я призвал его беречь себя, в «Ла Вихии» говорили, что они, может, и не вернутся, а он успокаивал меня: «Не волнуйся, Грегорини, люди уходят, а мы с тобой как два дуба. Ты мне друг и сам того не знаешь, как мне нужен. С тобой в самые тяжелые минуты ухожу в море — и всегда становится легче». А перед отъездом — я приезжал в «Ла Вихию» прощаться — он подарил мне на память свою фотографию с Гиги,— Грегорио показывает широко известный и у нас в стране снимок, на котором Хемингуэй и Гиги замеряют расстояние между ветвей рогов североамериканского оленя гуапити, и я читаю надпись: «Para un companero de guerra con mucho carino. Papa. Ernesto H.» [«Товарищу по оружию с нежной любовью. Папа. Эрнесто X.» (исп.)] — Он сказал, что не прощается, «кто прощается, тот не возвращается», и я обещал его ждать. Но так вышло... С ним что-то там сделали... Так просто ему совсем незачем было себя убивать...»

Марио Менокаль: «Мы провожали Эрнеста с последним ferry [Морской паром (англ.)]. Он устроил из своего отъезда тайну мадридского двора. Больше всего на свете не хотел, чтобы телеграфные агентства раздули новость и использовали его отъезд в целях пропаганды. Он хандрил, очень волновался. Психовал по пустякам — иммиграционные власти не давали его секретарше Валери постоянной въездной визы в США, так он места не находил. Мэри тоже была взволнована, но чем-то другим. Я полагаю, она считала, что им надобно совсем расстаться с «Ла Вихией», продать ее. Сам же Эрнест не раз спрашивал, когда я уеду. Я сказал, что и не подумаю,— еще чего не хватало! Пусть лишусь всего, но останусь. Дом мой — моя крепость, и в ней сложу кости. Ему нравилось это. Он хотел, он должен был вернуться! Это было видно по всему. Его знакомый и приятель Ли Самуэльс, который исполнял роль его адвоката в Гаване, получил какие-то распоряжения, какие — он не сказал, но из которых явственно вытекало, что Эрнест твердо намеревался возвратиться. Однако... Странно... Знаете, то, что он сделал с собой,— понятно, но вот причины...»

Реме Вилъяреаль: «Март и апрель, май, июнь — все те месяцы и особенно июль Папе было плохо. Работал и мучился, но закончил, нашел в себе силы... Закончил и с Валери — она читала Папе,— просмотрел старые рукописи. Было чему радоваться, но он не радовался. О причинах не хочу, не могу говорить... Ему тогда еще и не везло. «Лайф» наконец согласился удвоить до 40 тысяч слов объем «Опасного лета», но там отобрали такие фотографии, что Папа три дня ходил сам не свой. Оказалось, то, что он раньше рекомендовал, пропало. Он хотел, чтобы та публикация и вся книга получились бы отличными. Но мог бы в Испанию и не лететь. Однако вдруг решил! Последние недели Папа был особенно удручен и задумчив, перестал откликаться на мой зов. Знал, что я его ищу, слышал, что окликаю, и молчал. В тот день, когда он решил, был особенно мрачным. Они собирались в Сан-Вэлли — Папа говорил, что так следует, на время. И потом внезапно заявил, что его надо собирать в Испанию. Я спросил, и он ответил, что одного. Не знаю причины.

В разговоре с Мэри он сказал, что «было бы не худо удивить Дэвисов приездом к ним в «Консулу» вдвоем без предупреждения». Мисс Мэри отказалась. «Капризничаешь! Хочешь проявить характер? Поеду один! Знал бы, что ты такая,— не предлагал... Ругаю себя...»

Утром в день проводов все собрались на лестнице, у сейбы. За час до этого мы с Папой говорили в кабинете. Он сидел на кровати, гладил кошек — Принцессу и Гран Каброна. Я вошел, увидел, и у меня навернулись слезы. Он попытался улыбнуться, а потом уверенно сказал: «Не будь глупым, Рене! Я вернусь очень скоро, чико! Поди лучше приготовь para el estribo [На посошок (исп.)] да «послабее»,— это означало покрепче.— Денег я вам оставил у Самуэльса, хватит на несколько месяцев. Если что, я вышлю еще. Ты пиши, давай чаще о себе знать, сообщай все, что здесь, а я вернусь, глупый, скоро вернусь!» Когда я принес текилу с кокосовым молоком, он сказал: «Рене, ты должен понимать, что так надо! Иначе нельзя! Я в Испанию, а потом ненадолго в Сан-Вэлли. А Кастро прав — все, что незаконно взято, надо возвратить Кубе. Они, там на Севере, пошумят, получат свое от страховых компаний и успокоятся. Здесь какое-то время все должно быть против США. Не забывай, чико, что я — я ведь оттуда! Но не прощаюсь, Рене, помни это и молчи. Разложи оружие по комнатам, у каждой двери, так, чтобы тебя никто не смог застать врасплох». Он говорил, а сам переживал.

Когда вышел из гостиной на лестницу, улыбался и сразу спросил: «Что случилось? Кто-нибудь умер? Я жив, и все — О кей! Не первый раз провожаете. Ты, Рене, принимай за меня приглашения и ходи на приемы! Но помни — он всегда говорил мне так перед отъездом,— помни, что ухаживать надо за дамой, сидящей по правую руку. Не затыкай салфетку за воротник. Не бери хлеб вилкой и не кусай от целого куска. Не ешь с ножа и слишком быстро. Не дотрагивайся до собеседника, чтобы привлечь его внимание. Не старайся поздороваться за руку с каждым из присутствующих. Не шепчи на ухо, не перебивай... Сам знаешь, будь умницей».

Последнее, что он сказал дома: «Рене, корми их как следует, чтобы все кошки были живы!» А за минуту до этого он подошел к Башне, где жили кошки. Почти из-под фундамента рос, да и сейчас растет куст ajigua guao. Папа очень любил этот острый перец. Пана постоял один, помолчал, потом покачал головой, сорвал стручок и спрятал его в карман...

На ferry погрузились за пять минут до отхода, специально, чтобы никто не видел, провожали его только самые близкие друзья...»

Фотограф Аграс: «Я сделал перед самой годовщиной 26 июля шестидесятого года, кажется, в его день рождения, несколько снимков Хемингуэя у причалов «Клуба Наутико Интернасиональ». Удачным получился тот, где он с женой на верхней палубе своего катера. Хотел передать отпечатки через моего друга Эвелио — Кида Тунеро, а тот сказал, что с удовольствием, но только сделать это сможет не ранее, чем в ноябре, а то и в феврале. Но дюжину отпечатков взял для передачи».

Родриго Диас: «Летом шестидесятого, за год до гибели, я встретил Хемингуэя с молодой иностранкой в баре «Гавана-Хилтон» на двадцать четвертом этаже. Сказал ему, что многие удивляются, почему он не бывает в новом клубе. Он спросил, знаю ли я, что Хемингуэй регулярно вносит в кассу членские взносы? Затем улыбнулся и обещал после Испании, куда должен был лететь, приехать в «Эль Серро». С нового сезона, с марта будущего года, намеревался регулярно бывать в клубе. Он еще сказал, что там теперь «проветрилось, можно легче дышать».

Хосе Луис Эррера: «Возраст! Пожалуй, мало что так наглядно иллюстрирует диалектику. Со стороны, может быть, и не очень было заметно, но мне, постоянно наблюдавшему его, не трудно указать на скачкообразные переходы от одного качественного состояния Эрнеста к другому. К шестидесяти годам он основательно по-израсходовал себя, и, как ни странно и ни обидно, во внутренней борьбе с самим собой. Он очень любил фразу, которую произносил по-французски и с годами все чаще: II faut dlabord durer! — Прежде всего устоять! Это, пожалуй, было его действительным жизненным кредо. Жизнь с Мэри, женщиной холодной, рассудительной, расчетливой, настоящей американкой,— внешне она была очень внимательна и корректна, и у них бывали периоды, недели и месяцы, когда им вместе было хорошо,— жизнь с ней, в конце концов, стоила ему многих усилий. Его отношения с Мэри нередко заставляли Эрнеста вспоминать ту фразу! К шестидесяти годам он временами походил на человека, которому дашь все восемьдесят... Последние месяцы пребывания на Кубе он сам настолько почувствовал, что сдает, что открыто мне в этом признался. Мы помогали ему, как могли, но... врачи были бы всесильны, умей они всегда устранять то, что вызывает болезненное состояние пациента. Мы не могли лишить его сознания... Он видел, чувствовал, понимал. На время, ради успокоения, смирялся, создавал видимость, а нервные клетки расходовались намного выше нормы.

Трудностью для нас было то, что мы не имели права лишить его напрочь алкоголя — одна унция днем и унция вечером. Мы не решались из-за боязни «delirium tremens» [Белая горячка (лат.)]. Доктор Инфиеста бывал у него с процедурами каждые три дня. За два месяца до отъезда Эрнесто не на шутку испугался за свое здоровье. Поэтому он стал строго соблюдать наши предписания.

Временами он, казалось, утрачивал интерес к тому, что происходило вокруг, и даже к самому себе. Но это только казалось! Он был — и я в этом уверен — до конца своих дней полон внутренней борьбы. Менялись внешние ее проявления. Просчет с пятьюдесятью тысячами долларов явился для него казнью. В день своей годовщины он на редкость был хмурым и отмечал его кое-как. Гости — только близкие друзья, бокал шампанского, и впервые за много лет на столе не было любимой им жареной индейки. Он — а это было далеко не свойственно Эрнесту — говорил о своих сомнениях, избрав собеседником Роберто, повторял, что «Опасное лето» получилось не так, как он того хотел. Он переживал от мысли, пришедшей ему благодаря новым встречам с Испанией, что и это его произведение о бое быков может быть уязвимо, как и «Смерть после полудня».

В день отъезда я приехал в «Ла Вихию», и он неожиданно открылся мне. Увел к бассейну, и там между нами состоялся диалог.

— Фео, ты Чарли Чаплина знаешь? — спросил он.

— Нет, а что? Кто это? — ответил я вопросами.

— Ну, не валяй дурака!

— То же самое я хотел предложить тебе, Эрнесто.

— Я серьезно! Почему он уехал в Европу, знаешь?

— Налоги задушили, и вообще ему стало тошно жить... там, у тебя на родине.

— Вот то-то! Тсс! Тебе раньше в голову не приходило, и я не говорил — я твердо решил! В Испанию, потом продам дом в Сан-Вэлли, переведу все деньги, как он, и — обратно. Ты молчи, Фео! Чаще здесь бывай! А я скоро! Раньше, чем ты можешь предположить. Жди...

— Я-то буду... и с нетерпением! Только ты, Эрнесто, возвращайся, чем скорее, тем лучше! Раз так решил, каждая лишняя неделя пребывания там может иметь для тебя непоправимые последствия.

— Ты пугаешь?

— Нет, Эрнесто, но если я правильно понял, хочу сказать — не медли! Не тяни!

— А что еще?

— Что я не только твой друг, но и твой врач! Спеши, Эрнесто. Не медли... и будь решительным!

На морской паром мы сажали его в спешке. Среди пассажиров чувствовалась нервозность... Все торопились, боялись друг другу в глаза смотреть. И много было слез. Какая бы то ни была публика, они оставались людьми, а покидать родные места, родину... И Эрнесто чувствовал себя неловко. Перед тем как нам обняться, он прошептал на ухо: «Этот ... мир не только плохо устроен — главное, его уже никто не сможет переделать!» Я тут же ему ответил: «Выброси это из головы, Эрнесто! Тебе более, чем кому другому, нужны силы и вера в самого себя. Будь таким, каким ты всем кажешься! И действуй!» Мы расстались. Он подмигнул заговорщически, но...»

Роберто Эррера: «Папа искренно относился к революции на Кубе. Он много и подолгу говорил о ней. Говорил с надеждой, что она — чистая и светлая у своих истоков, может быть, наконец, станет такой, что все другие будут брать пример. Его особенно радовало то, что ею не руководили профессиональные политики, что она не преследовала целей ни одной из существовавших в то время партий. Но в присутствии Мэри — я это замечал — он не распространялся. И понятно — Мэри не слишком радовало происходящее на Кубе. Мы это видели. После того, Папа говорил мне, что Мэри противилась тому, чтобы они везли Ордоньесов на Кубу. Сам Папа непременно хотел показать им «Ла Вихию», Гавану, охваченную революционным горением. Мисс Мэри предлагала снять квартиру в Нью-Йорке и познакомить Антонио и Кармен с достопримечательностями города. Думаю, что нет иного объяснения — Мэри помнила зло и не прощала Папе, что он настоял тогда, с пятьюдесятью тысячами. Я был свидетелем, как холодно она встретила Папу в Кетчуме, куда мы приехали на «бюике», подаренном ему компанией «Дженерал моторе». Она была подчеркнуто вежлива с Ордоньесом, Кармен и мною. Мэри не могла не знать, что этим делает больно Папе. А он злился, но не хотел показывать.

В Испанию Папа полетел один... Сказал, что надо еще раз проверить отдельные места и положения книги «Опасное лето» и сделать достойные на его взгляд фото,— те, которые предложил журнал, он забраковал. Но, в общем-то, он мог и не лететь. Была еще причина — он устал ссориться с мисс Мэри, ему хотелось побыть одному. Нет, пожалуй, это не так! Ему никогда не приносило удовольствия обижать человека, даже того, который наносил ему обиду. В первом порыве — да! Он |. . пален, мог сделать все! Но потом отходил и уже сам испытывал неловкость. Мисс Мэри это хорошо знала. Все видели его и их отношения. Когда он остывал, бывал очень добр, внимателен и даже ласков к Мэри. В такие минуты у него можно было просить все! Летом он очень устал, устал и от споров с Мэри. Ему — американцу — в те дни на Кубе было нелегко, в стране случались открытые демонстрации... Он и решил на время уехать. Это вранье, что Папа оставил Кубу навсегда! Хотчнер преследует определенную политическую цель, когда говорит в своей книге, что «Эрнест Хемингуэй осел в Кетчуме после того, как он оставил свой чудесный дом на Кубе». Кто понимает, может судить сам: Папа прихватил с собой только одно старенькое ружье, а все остальные остались в «Ла Вихии»! Он ведь и не поехал в Кетчум — туда отправилась Мэри, а его привезли...

С Кубы он уехал налегке — в Европу и то брал с собой больше чемоданов. Все ценности, картины, рукописи оставались дома. Уехали они 26 июля с последним морским паромом — те ходили ежедневно между Майами и Гаваной. Паромы принадлежали американской компании, а она в связи с революцией прекратила рейсы на Кубу. Папа оставил мисс Мэри и мисс Валери в Майами, а сам тут же улетел в Нью-Йорк. Но мисс Мэри знала Папу лучше, чем он сам себя. Она видела, что Папа уже никуда от нее не денется. Мэри неплохо относилась к Папе, но твердо и давно себе представляла, что на многие годы переживет его. И ей, естественно, надо было все подчинить этому. Когда Папе стало очень плохо, после Испании, его следовало поместить в психиатрическую лечебницу. Мисс Мэри думала не о Папе, а о себе, своих будущих доходах и увезла его под чужим именем к черту на рога в клинику, где у нее были знакомые врачи. В конце концов, особенно после пятьдесят третьего, Папа с каждым годом становился все мягче — у меня даже рождалось ощущение, что он стал побаиваться Мэри. То, что он всякий раз после вспышки совершал миролюбивые поступки, было не чем иным, как желанием ее задобрить. Это типично для американца — ни один испанец так бы не поступил...

Папа уезжал с Кубы... Мы провожали человека, который поступал не по своей воле. Поэтому он один улетел в Испанию, поэтому, когда ему там стало плохо, он вызвал к себе Валери, а не жену...»

Да, в конце второй декады октября 1960 года Хемингуэй в более чем плачевном состоянии, охваченный глубокой депрессией, страдающий стойкой манией преследования, после настойчивых уговоров его испанских друзей, прилетел из Мадрида в Нью-Йорк. Его осмотрели врачи психиатрической клиники и установили диагноз — тревожно-депрессивный синдром. Болезнь требовала немедленного помещения Хемингуэя в специальное лечебное заведение. Врачи тут же предупредили, что дальнейшее развитие недуга непременно приведет к попыткам самоубийства.

Жена писателя принимает другое решение — она увозит мужа в Кетчум. Там состояние Хемингуэя заметно ухудшается. Ему кажется, что его телефонные разговоры подслушиваются, письма перлюстрируются, местные власти ждут случая, чтобы арестовать его по предписанию свыше.

Хемингуэй провел в клинике "Майо" полных два месяца. Он опять послушен и «здоров». 26 июня Мэри, пригласив из Нью-Йорка Джорджа Брауна помочь ей, везет Хемингуэя на «бюике». Приезжают они туда 30 июня. Хемингуэй шутит, улыбается, спокоен. В субботу 1 июля он, Мэри и Джордж Браун мирно ужинают в ресторане Сан-Вэлли «Кристиания». То был последний ужин Хемингуэя... Знал ли об этом только он один?..

На следующий день, 2 июля 1961 года, над изумрудными вершинами Уасатч-Рандж, или, точнее, Савтуса, окружающими поселок Кетчум «зубьями пилы», поднялось ослепительно яркое солнце. Шесть часов утра. По лестнице, покрытой ковром, со второго этажа в шлепанцах на босу ногу, в банном, наспех подвязанном красном халате — «платье императора»,— обнажающем до колен волосатые, исхудалые ноги, спускается высокий, сгорбленный, изможденный Старик. Редкие седые волосы на голове всклокочены. Впалые щеки обтянуты землистого цвета кожей. Взгляд нервно блуждает. Старик торопится, боязливо оглядывается и прислушивается. Сойдя с лестницы, он быстро подходит к подоконнику, воровато достает из-за горшка цветов связку ключей, прячет ее в карман, снова прислушивается и поспешно спускается в подвал. Через мгновение он появляется с охотничьей двустволкой «Босс», из кармана халата достает пару патронов. Осторожно переламывает стволы, заряжает ружье и прячет его за стойку. Затем садится в кресло, надевает очки в металлической оправе и начинает писать. Тревожно поднимает голову, прислушивается. Так проходит час. Написанное складывается в конверт, который прислоняется к вазочке с вчерашними цветами.

Хемингуэй смотрит на конверт, цветы, птичку, стукнувшуюся о стекло окна, и идет к стойке, берет ружье, возвращается к стулу, на котором только что сидел, сбрасывает шлепанец с ноги, садится, ставит ружье между колен, поднимает ногу, но мешает халат, он развязывает пояс, вставляет оба дула в рот и пальцами правой ноги нажимает на спусковые крючки...

Звучат одновременно оба выстрела и... уносят в потолок черными точками гениальный мозг великого страдальца — великого писателя нашего столетия.




 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер"