Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе - «Хочу стать писателем, научите!»

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе

— Писатель должен знать обо всем,— сказал Ричард Гордон.
— Он не может ограничивать свой жизненный опыт
в угоду буржуазной морали.
Эрнест Хемингуэй «Иметь и не иметь»

Во второй половине дня в «Ла Вихии» аромат сада чувствуется наиболее остро. Иной раз настолько сильно, что перед мысленным взором встает древний Восток с его мастерами фимиамов, и приходит ощущение досады за наши цивилизованные возбудители — спирт, табак, духи на искусственной эссенции.

Лучи солнца, в широтах тропиков особенно долго пребывающего в зените, пробивают листву, и тогда все цветущее, в силу своей природы, спешит укрыться от ожогов — сжимает свои лепестки. Однако тени начинают расти и цветы раскрываются, словно раскидывают объятия, с тем чтобы отдать свой нектар...

В тот день в «Ла Вихии» царила напряженная тишина — все домашние знали, что Хемингуэю не работалось.

Ближе к пяти вечера Рене готовил легкий коктейль: немного хинебры, кокосовое молоко, сок лимона, корица, пол-ложечки сахара и лед — к пробуждению Папы после сиесты. На кухне совещались вполголоса. Садовник Пичило за голубятней финки обнаружил задранную кошечку. Прачка Анна настаивала не говорить хозяевам— или «она тут же соберется и уедет в город». Ее поддерживали и повар, и служанка, и шофер Хуан. Последний сказал: «Ты будешь врагом себе, Рене, и всем нам. Завтра, сам знаешь, день выплаты жалованья».

Рене, однако, поступил так, как поступал всегда. Тем более что Хемингуэй сам помог ему, как только увидел выражение лица молодого мулата, вошедшего в гостиную с подносом.

— Что-нибудь случилось? — Эрнест, отдыхавший в кресле, растирал затекшую руку.

— Да, Папа, неприятности...— молодой человек опустил глаза, задвигал ноздрями.

— Но ты же в этом не виноват? — вопрос прозвучал одновременно и как утверждение.

— Не знаю, что сказать, Папа, в саду кто-то задрал Спенди.

Рука Хемингуэя, потянувшаяся было к высокому стакану, замерла, потом повисла плетью. Хемингуэй ругнулся, скрипнул зубами, шмыгнул носом.

— Мэри знает? — И, получив отрицательный ответ: — Я давно подозревал. Кто-то из них стал кровожадным. Пойдем посмотрим. Я не ошибаюсь! Где она?

— Во внутреннем дворике, Папа. Лежит в мешке. Хемингуэй резко встал, направился в сторону кухни,

но возвратился, сделал два больших глотка и сказал:

— Иди, возьми мешок и покажи то место, где ее нашли.

Небольшая, красивая персидская кошечка Спенди была подарком друзей Хемингуэя его жене. Мисс Мэри любила Спенди и выделяла ее среди других пятидесяти кошек.

— Папе,— утверждал Роберто Эррера,— очень нравились кошки, он их изучал, читал книги о них и хорошо знал. Он мог сам написать целую книгу. Папа считал, что они умнее и ласковее собак.

За голубятней Хемингуэй внимательным глазом охотника осмотрел «место происшествия», мертвое, уже твердеющее тело Спенди. «Происшествие», по всей вероятности, случилось прошлой ночью,— и изрек:

— Так убивают только коты! Я подозревал... Это Фатц, это он! Или Чарски! И на этом они не остановятся. Идем, у меня нет иного выхода. Я должен убить любимца! Еще утром мне показалось, что Спенди не просто пропала.

В это время к Хемингуэю, Рене и Пичило подошли Синдбад и Роберто, приехавшие в «Ла Вихию» провести субботу и воскресенье. Узнав о намерении Хемингуэя, они дружно принялись его отговаривать. Их усилия, однако, не принесли желаемого результата.

Из сада, со стороны бассейна, пришла Мэри. Она расплакалась, увидев бездыханное тело Спенди, и ушла к себе в спальню. Хемингуэй отобрал патроны, засыпал их в нагрудные карманы рубахи, взял ружье и сказал:

— Рене, принеси Фатца за голубятню. А вы, бесчувственные, можете сидеть в гостиной и распивать вино. Лед вам я сейчас сам принесу.

Синдбад и Роберто замотали головами и молчаливо поплелись вслед за Хемингуэем. За голубятней все шло как по программе, сложившейся в момент принятия решения: «...у меня нет иного выхода. Я должен убить любимца!» Однако второй выстрел, успокоивший навеки огромного, пушистого красавца кота, поставил точку на этой программе, но начал отсчет новому действию.

Из дула еще тянулся дымок, когда Хемингуэй приставил к ноге ружье, обвел вмиг опустевшим взглядом друзей, и... слезы полились из его глаз.

— Я не мог иначе! Не мог! — слова звучали причитанием, с заметной дозой оправдания, а слезы все лились сами по себе.

— При виде Папы в тот день,— вспоминает Рене,— я закрыл глаза — мне стало больно. Физической боли я не боюсь. А тогда я так почувствовал, что у человека есть душа! Папа сгорбился, уронил голову на грудь: всегда внушал чувство силы, неодолимой силы воли — а тогда весь как-то сжался, стал другим. Я видел его таким только, когда он разругался с Грегорио и тот заявил, что уходит, и когда пришло известие о смерти Чарли Скрибнера, издателя Папы и его старого друга.

Грегорио Фуэнтес рассказал так об упомянутом только что случае:

— Мы подошли к причалу клуба в середине дня. Старик был доволен выходом. Сам раздавал улов всем, кто брал. Потом ушел в бар отметить удачу. Я стал прибирать катер. Появился сторож, мой давний приятель,— сто лет работает в клубе. Я дал ему корифену и немного тунца. А люди завистливые — в клубе все богатые, а нашлись, наябедничали Старику. Он под газом был, да и в баре кто-то ему насолил. Вышел, как будто чужой,— выругал крепко, на глазах у всех.

«За что, Папа? — спросил я.— Разве я не мог это сделать?»

«Без моего разрешения — нет!»

«Напрасно! Я знаю свое дело. Кто-то наговорил, а теперь стоит рядом и радуется. А вы даже не спросили, сколько я дал сторожу... Сами бы не отказали. И тому, кто наговорил, могли бы ответить, что разрешили. По-

том меня отругать, но не при людях. А так,— значит, я вам не нужен. И давайте мне расчет! Я больше не буду у вас работать!»

Старик принялся кричать еще больше, не попрощался — уехал с Хуаном домой. Через два часа возвратился в клуб и попросил дежурного капитана вызвать меня в бар.

«Ты на меня сердишься? — спросил он как ни в чем не бывало.— Выпей со мной!»

«Спасибо! Выпить я могу, но вы, Папа, доказали, что мне не доверяете. Значит, я не должен работать у вас. Человек я честный и никогда сознательно не делал ничего плохого. И рыбу дал от вашего имени. А ругать себя, если я не совершил ничего дурного, не позволю никому. Вас я сразу не брошу. Дождусь, пока найдете нового рулевого, а работать с вами не буду».

Папа снова раскипятился и, не допив стакан, уехал. А через неделю попросил выйти с ним к заброшенным островам Инес-де-Сото. Там он дописывал книгу про старика и рыбу и снова стал уговаривать меня остаться. Я сказал: «Друг, если он настоящий,— он лучше отца или брата. Для вас я был настоящим другом, а вы это не видели. Как возвратимся в Гавану, подожду еще три дня и оставлю «Пилар» в клубе».

«Если уйдешь, Грегорио, я сожгу «Пилар», сожгу финку и уеду куда глаза глядят»,— заявил он, а я ему не поверил и стоял на своем.

Тогда ко мне домой приехал Рене, сказал, что Старик очень плох, и они вместе с моей женой меня уговорили. Я ездил в «Ла Вихию». Там Старик отвел меня за дом, извинился, и мы помирились.

— ...мне было больно в груди и трудно дышать,— Рене возвращается к своему рассказу.— Папа заметил и снял с меня боль: «Рене, в жизни даже если друг стал предателем, с ним следует жестоко поступать. А если не пресекать — плохое обладает дурным свойством: оно быстрее прививается людям, чем хорошее».

— Да не строй ты из этого историю, Эрнесто! Плюнь, да пошли,— сказал Синдбад, жадно облизывая губы.

Папа поглядел на Синдбада, вскинул ружье, переломил стволы, вогнал новые патроны и сказал мне: «Рене, неси сюда Чарски. Надо свершить правосудие

до конца!» Затем велел Пичило зарыть обоих котов в дальнем углу сада.

Приключения того дня, однако, на этом не окончились.

Почти перед самым ужином в гостиной появился Хуан, который до этого, в ожидании еды, читал старые журналы у гаража.

— Хемингуэй,— сказал он,— вас там требует здоровяк янки. Он под мухой. Наверно, тот, который не поленился трухлявые сапожные гвозди обстругать с другого конца и продать за место овса.

— Меня! Требует? — спросил недовольно Эрнест.— Кто?

— Говорю, какой-то янки, требует вас! — Хуан обладал даром интуиции на плохое, был шельмой и не упускал случая оказываться свидетелем, когда его хозяин попадал в затруднительное положение.

— Пойдем поглядим!

Роберто поднялся вслед за Хемингуэем, а Синдбад тут же воспользовался одиночеством, чтобы украдкой пропустить лишнюю рюмочку хинебры.

На лестнице, перед главным входом стоял, широко расставив ноги, крепкий малый лет тридцати.

— Здорово! Это красиво, — сказал он, указывая на колокол над входим и. не представившись:— Вы Хемингуэй! Я, узнаю! Я приехал к вам. Хочу стать писателем, настоящим, как вы. Научите! — выпалил незнакомец без обиняков.

— Так! А-а! — крякнул Эрнест, явно разбираясь в ситуации.— А где ваши чемоданы?

— У меня ничего нет! Хочу начать с нуля!

— Вот что, мистер писатель,— Хемингуэй был явно не в духе, иначе он не упустил бы столь удобный случай, чтобы побалагурить.— Сегодня я накормлю вас и отведу ночлег. Будете спать в одной из комнат бунгало. Завтра утром дам денег на самолет. Возвращайтесь себе в США, живите, наблюдайте, учитесь и не стесняйтесь страдать! — станете писателем.

— Я хочу, как вы, идти за вами, как вы вслед за Шекспиром!

Хемингуэй резко повернулся и вошел в дом, оставив непрошеного гостя на попечение Роберто и Рене.

Есть у меня запись такого рассказа Хосе Луиса Эрреры. Он придется здесь к месту:

— В приложении к «Нью-Йорк таймс» Джон О'Хара утверждал, что Хемингуэи самый великий писатель после Шекспира. Это могло поднять давление до 240 у кого угодно, но Папа не обращал серьезного внимания на критиков. Их утверждения мало его волновали. Помню, как он абсолютно спокойно встретил заявление Фолкнера о том, что «словарь Хемингуэя — беден», что у Папы в произведениях нет ни одного слова, за которым читатель должен обратиться к словарю. «Бедный Фолкнер,— сказал тогда Эрнесто.— Неужели он думает, что великие переживания происходят от незнакомых слов».

— Нет, Хосе,— возразил брату Роберто,— потом Папа волновался, расстроился, даже садился писать ответ Фолкнеру.

— Но не послал! — авторитетно завершил рассказ доктор Эррера.

В воскресенье утром — Рене уже угостил стаканом сока и чашечкой черного кофе обитателей бунгало — Роберто брился, Синдбад дремал, а незнакомец пошел осматривать сад,— в «Ла Вихию» привезли лед. Продолговатые пудовые бруски рабочие носили на кухню на плечах, укрытых грубой мешковиной. Молодой парень не удержал кусок, он выскользнул из его рук и придавил случайно подвернувшегося под ноги ангорского котенка. Пронзительный визг привел Хемингуэя на кухню. Котенок пытался и не мог подняться на ноги. Эрнест прикусил губы, левая щека его задергалась, он тяжело задышал. Рене был рядом, губы его шептали слова-обращение к Очуну.

— Рене, возьми блюдце, налей сливок, дай ему. Потом принеси пистолет! — сказал Хемингуэй дрожащим голосом.— Пистолет спрячь за спину. Не надо, чтобы котенок видел.

Рене исполнил просьбу и, когда принес пистолет, предложил, видя, как Хемингуэй тыльной стороной ладони утирает глаза:

— Папа, дайте я. Вы не беспокойтесь.

— Нет, Рене, ты не сумеешь так, как надо: без боли, сразу, наверняка. А я так сумею. Бери его, идем в сад.

Рене хотел помочь своему хозяину, но не мог найти ни одного подходящего слова.

— Мы возвращались в дом со стороны гаража и у клумбы встретили янки.— вспоминает Рене.— Тот не поздоровался, выплюнул жвачку и заявил: «А у вас ничего! Тут можно писать!» Если бы я был... (Рене осекся, не окончил фразы.) Я измолотил бы этого нахала. Кто мог знать, что в ту минуту происходило на душе у Папы! Я протянул руку и взял у него пистолет. Папе было очень плохо... Поначалу он только и сказал: «Вы еще здесь? Уезжайте!» Американец принялся рассуждать, нести всякую чепуху. Папа еле сдерживал себя, потом повернулся, хотел уйти, но остался и, почти перейдя на шепот, объяснил: «Вы можете пойти в море за рыбой, в магазин за книгой, в больницу за помощью, но нельзя приходить к писателю затем, чтобы он научил вас писать. Писатель и сам не знает, почему и как он пишет. А тот, кто вам об этом начнет рассказывать,— он шарлатан! Живите как можно активнее, всем своим существом. Любите жизнь или презирайте ее, но живите — и книга сама к вам придет. И когда вы не сможете от нее отделаться, то пишите, и когда вы не сможете жить без того, чтобы не писать,— пишите. И если вы умный человек, вы станете писателем. А сейчас убирайтесь вон!» — последние слова Папа произнес угрожающе и ушел в дом. Через минуту у клумбы появилась мисс Мэри. Она вежливо и учтиво принялась увещевать незнакомца, но тот стоял на своем. Вышли Роберто и Синдбад, но янки никого не желал слушать.

— Во всем его внешнем облике,— добавляет Роберто к повествованию Рене,— было нечто неприятное, отталкивающее. Смесь инфантилизма с необузданной наглостью. Он быстро вывел из себя мисс Мэри, та стала повышать голос. Гринго начал грубить. Тогда у клумбы появился Папа.

«Вот вам сто песо,— сказал он.— Немедленно уезжайте! »

«Нет! Я не уеду! Мне здесь нравится. Все!» — безапелляционно заявил гринго и направился к двери бунгало.

Папа одним прыжком настиг его, схватил за плечо, развернул к себе лицом: « Carajo, тогда вместо умения писать я научу тебя боксу! Потом научишься писать!» — и двинул его левой в живот. Гринго согнулся и тут же получил по скуле. Отлетел к стене бунгало, рассвирепел и полез в драку. Бой длился минут десять. Папа был в ударе. Я никогда не видел его таким. Потом Хуан бегал за таксистом. Папа заплатил тому за дорогу до «Ранчо-Бойэрос» и обратно. «Писателя» усадили в машину— сам он двигаться не мог. Сто песо на самолет положили в карман и попросили таксиста напомнить пассажиру, где они лежат, когда он доставит того в аэропорт. Перед отъездом — Рене засовывал американцу в карман пару сандвичей — гринго еле слышно пробормотал: «И слоны спотыкаются».

«Вот уже учитесь»,— буркнул Папа и ушел замазывать ссадины.— Предаваясь воспоминаниям, Роберто заново активно проживает страницы жизни, протекавшей рядом с Хемингуэем.

Несколько минут спустя в столовой, за завтраком состоялся разговор.

— Hell! Как может предприимчивость жить рядом с такой тупостью! — Хемингуэй потянул к масленке руку, разукрашенную розовыми пятнами мэртиолата, намазал хлеб, притронулся к мочке уха, из которой сочилась сукровица. На лбу красовалась царапина. Он перехватил взгляд Синдбада.— Не волнуйся, как собрались, так и пойдем их смотреть. Ты, Монстр, поедешь с нами поглядеть на «pollos» [«Курочки» (исп.). Здесь — дивы, звезды эстрады] года? Там собрались лучшие дивы: твоя «Росита» Форнэ, моя «Чело» Алонсо, «Марикуса» Кабрера и «Ольгита» Чавиано.

— Ты, lamb, сильно разбил ему губы. Он не переставал отплевываться,— вставила мисс Мэри, явно с желанием сменить тему.

— Хорошее лекарство, Kitner [Ласковое обращение. Этим именем Хемингуэй называл свою жену в последние годы], оно всегда неприятно на вкус. Bloody bastard! Сам виноват.

— А зачем вы вышли, Папа? — спросил Роберто.— Мы бы его без вас выставили.

— Я искал пластинку Гершвина, чтобы поставить, когда услышал, как Мэри говорит, что она — капитан армии США. Ну, думаю, дела ее плохи. Надо выручать! Я и вышел, а он мне — хамить. Ну да ладно. Вы лучше послушайте новый анекдот. Две знакомые дамы встретились на званом обеде. На одной из них — шикарное колье из жемчуга. «О! — воскликнула вторая.— Какие прелестные жемчуга! Они настоящие?» — «Конечно»,— сухо ответила дама в колье. Тогда ее знакомая с улыбкой говорит: «Утверждают, чтобы определить настоящие ли они, их пробуют на зуб. Можно я попробую, дорогая?» — «Как пожелаешь, милая, но чтобы этот эксперимент удался, надобно иметь свои настоящие зубы...»

Синдбад и Роберто пытаются смеяться, но в воздухе явно витает печаль. И Мэри неожиданно добавляет:

— Вчера Спенди, Фатц и Чарски, сегодня — анго-рочка...

Массивное лицо Эрнеста становится угрюмым. Левая щека начинает подергиваться. Рене, только что опустивший на стол тарелку со сладкими оладьями, пытается внести свежую струн)

— Папа, вы знаете, вчера сешюр Штейнхарт здорово проигрался на скачках.

— Так ему и надо!

— Спустил более пяти тысяч.

— Теперь его благоверная будет спускать с него шкуру...

В парадную дверь легонько постучали, она отворилась, и на пороге показался Андрес Унтцайн.

— О, ты, дон Андрес, пришел как раз вовремя! Завтракал? Садись с нами! — Священник отрицательно покачал головой, поблагодарил, уселся на стул у стены.— Мы тут рассуждаем, можно ли научить человека стать писателем? Кое-кто утверждает, что да! Я говорю — можно преподать ему знания о писателях, научить разбираться в литературе, ее стилях, течениях, наконец, писать грамотно,— Эрнест старательно пережевывает хлеб с маслом и вареньем.

— Ты полагаешь, Эрнесто, что все это пишущему человеку не нужно? Мешает?

— Порой да — мешает! Просто потому, что делает его похожим на других. А скажи, когда копия была лучше оригинала? Пишут, конечно, пишут штампами... Но есть такие, которые пишут штампы! Первые — выученные, вымученные, вторые единственно настоящие! Писатель — это самородок! И он сам без посторонней помощи должен чувствовать и все понимать. Например, когда автор — это я твердо знаю,— его книга пытается рассказать сразу о многом, никогда ни о чем не говорит глубоко.

Отец Андрес утер большим разноцветным батистовым платком лицо, расстегнул сутану и сказал:

— Не знаю, кому принадлежит эта мысль. Иногда кажется, что мне. Но и я ни одному писателю не посоветовал бы забираться в глубокие, сложные темы. Дебри привлекают лишь сильных зверей. Простота полян — вот где раздолье овечьим стадам. Поэтому как раз великие писатели всегда боялись непроходимых, диких дебрей. Поэтому классические произведения, любимые всеми,— просты.

— Сеньор падре, вы декламировали эту проповедь сегодня во время утренней мессы? Браво! Поздравляю! Ты можешь читать лекции в любом университете! Однако о потерянном времени даже покойники плачут,— сказал Эрнест и встал, не допив кофе с молоком.— Пойду-ка доказывать, что я Шекспир. Сколько наговорили! Иной раз мысли рождаются, записываешь их, а по-настоящему писатель — это адовый труд. И все! А вообще— нужны ли они сегодня? Вот в чем вопрос!

Помнится, однако, как точно, образно и глубоко определял Хемингуэй в тридцатые годы роль писателя и то, что собой представляет эта профессия.

«Задача писателя неизменна, она всегда в том, чтобы писать правдиво и, поняв, в чем правда, выразить ее так, чтобы она вошла в сознание читателя частью его собственного опыта».

«Потом надо иметь ясное представление о том, что из всего этого получится, и надо иметь совесть, такую же абсолютно неизменную, как метр-эталон в Париже, для того чтобы уберечься от подделки...»

«Если писатель хорошо знает то, о чем пишет, он может опустить многое из того, что знает, и, если он пишет правдиво, читатель почувствует опущенное так

же сильно, как если бы писатель сказал об этом. Величавость движения айсберга в том, что он только на одну восьмую возвышается над поверхностью воды».

К концу жизни писатель даст корреспонденту французского еженедельника «Ар» уже такое определение: «Писатель должен читать, наблюдать и молчать. Во всяком случае, по мере того как он стареет, общение с другими становится для него все более трудным делом».

Через неделю после описанного в этой главе события с американцем, пожелавшим стать писателем, Хемингуэй провожал своего друга отца Андреса в Европу на отдых на пароходе «Рейна дель Пасифико». По возвращении из порта в «Ла Вихию» вместе с телеграммой, сообщавшей о выходе сигнала «Лайфа» со "Стариком и морем", пришло и письмо, подписанное инициалами. В конверт были вложены сто долларов и короткая записка с извинениями и благодарностью за опыт.

Телеграмму и письмо Хемингуэй показал за ужином Хосе Луису со словами: «Теперь ты видишь, что я действительно первая шпага литературы Америки!»




 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер"