Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе - Кризис

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе

Он собрал всю свою боль, и весь остаток своих сил,
и всю свою давно утраченную гордость и кинул их
на поединок с муками, которые терпела рыба.

Эрнест Хемингуэй «Старик и море»

Передо мной листок отрывного календаря: 1 августа 1947 года, пятница. На нем — заметки рукой Хемингуэя. В правом верхнем углу: «257 — много! Сбросить 40».

Утром того дня Хемингуэй взвешивался — 257 грунтов (116,5 кг) при росте 192 см действительно многовато. Но кому иной раз не хочется махнуть на все рукой: «К черту арифметику! Да здравствует жизнь!»

Однако в существовании каждого или почти каждого это простое учение о числах играет свою роль, подчас— роковую. И Хемингуэй — как Хемингуэй и потому что он американец — считает дальше! Ниже даты и уже коричневыми чернилами в колонку: «Регулировка мотора — 8, замена свечей — 16.50, подтяжка — 5, четыре ската — 120, регулировка и услуги — 20. Итого — 169.50! Это больше чем много! Заменить механика или шофера???»

Листок календаря достал из папки и бережно положил себе на колени Хуан Лопес. И немедленно Роберто Эррера возмущается:

— Хуан, ты все-таки mierda [Дерьмо (исп.)]. Папа так долго искал того, кто это сделал. Оказывается, ты вырвал...

— А он думал на тебя! — Хуан хитро улыбается.— Ты всегда на разных обрывках записывал телефоны и адреса своих любовниц...

— Как Папа не догадался, что это сделать мог только ты?.. Чтобы не уволил?

— Возможно! Но все обошлось — он сменил механика.

— И тебе не стыдно?

— А что? Я, что ли, его грабил?

— Вместе с механиком, твоим дружком. А теперь показываешь как реликвию. Хранишь...

— Не хранил, ты и не увидел бы сейчас... Разговор происходит на верхнем этаже Башни «Ла

Вихии». Через шесть окон в комнату проникает масса света. На полу, под огромным дугообразным столом на ножках распростерта шкура антилопы. Кресло, несколько стульев, глухая сипа наполовину прикрыта полкой с книгами

— Кто помнит, что было примечательного в тот день? — спрашиваю я и слышу, как в саду поет сенсонтле [Кубинская певчая птица].— В тот месяц...

— Через день, а может и через два, мисс Мари сообщила нам, что рядом с домом будут строить Башню — для кошек и для Папы, чтобы он мог там спокойно работать. Эту самую Башню, в которой мы сейчас,— говорит Рене.

— Нет, не через день! А вечером, когда я увидел листок и вырвал его,— возражает Хуан,— они ездили в город за покупками. На обратном пути мисс Мэри и сказала: «Знаешь, lamb, тебе мешает шум в доме. Люди приходят... Давай построим Башню с кабинетом для тебя на верхнем этаже. Кто ни придет — тебя нет!» Хемингуэй вначале не согласился, а потом сказал, что прежде хочет видеть план.

— Но согласия так и не дал. Мисс Мэри пригласила из Гаваны, наверно, не меньше пяти разных архитекторов.— Роберто Эррера поднимается со стула, подходит к последнему нераспахнутому окну и открывает створки. За окном, словно зная, что его слушают, выводит свои замысловатые трели сенсонтле.— Все они представили проекты кто черен секретаря, кто через помощников, на хрустящих кальках, в профиль и анфас. Дворцы! Папа ни один не принял и послал за местным строителем. Ты, кажется, ходил за ним, Рене?

— Да! Эдуардо Риверо звали его. Он и архитектором-то не был. Просто техник. Навесы, беседки, веранды, сараи, гаражи — вот его занятие. Большего никогда и не строил. В «Ла Вихии», после циклона, стойки для баков с водой и душ мастерил. В бассейне воду трудно было менять. Каждый перед купанием принимал душ. Эдуардо поначалу отказывался, не решался. Но Папа его уговорил. Сказал, что никаких претензий предъявлять не станет и хочет, чтобы его деньги не доставались богатым. Мисс Мэри попросила только, чтобы верхний этаж был более светлым, а на крыше можно было ей загорать.

— Но они не сразу договорились, Рене. Помню, были еще какие-то дела,— перебивает Роберто.

— Конечно, были! Кругленькие! В сумме не сходились!— Хуан сведенными большим и указательным пальцами поясняет смысл своих слов.

— Не болтай! — отмахивается Рене.

— У тебя, Хуан, только одно на уме — деньги. Всю жизнь ты был их рабом! — осуждает Роберто.— Дело было совсем не в деньгах, но точно не помню...

Узнать то, что не мог вспомнить Роберто Эррера, мне удается, на этот раз совершенно случайно, уже через пару лет после нашего разговора. В Сан-Франсиско-де-Паула соседи по дому, где проживал раньше Риверо, ничего путного о новом его местожительстве сказать мне не могли. И след строителя Башни был утерян. Однако, когда я как-то утром просматривал в своем рабочем кабинете полученную по телетайпу информацию, Дигна, кубинская девушка, работавшая в бюро АПН секретарем, сообщила, что меня хочет видеть некий Эдуардо Риверо по частному вопросу. Как ни странно, но я не сразу припомнил фамилию и тем более не связал ее с поиском материала о Хемингуэе.

В кабинет вошел невысокого роста, невзрачный человек. Кургузый пиджачишко, рубаха с открытым воротом не первой свежести, натруженные руки.

— У меня есть шурин,— начал он торопливо, негромким голосом,— у него двоюродная сестра служит в консультации зубного врача, который лечит одного кубинского журналиста, женатого на женщине, работающей в корпункте ТАССа. Ваш коллега из ТАССа как-то сказал, что вы интересуетесь всем, что связано с жизнью Хемингуэя на Кубе. Я узнал ваш адрес и пришел. В «Ла Вихии» я давно не бывал,— и говоривший потупил взор, словно чувствовал себя в чем-то виноватым, потом спохватился: — Эдуардо Риверо! — и протянул руку.— Я построил Башню.

— А!..— Мне стало неловко, я извинился и предложил: — Присаживайтесь и рассказывайте. Я слышал о вас, — и наш разговор наладился.

— Соглашение на строительство было подписано 17 августа 1947 года,— и Риверо достал из кармана пиджака пакет — в нем вчетверо сложенный документ и несколько фотографий,— на сумму 5 тысяч песо. Но обошлась она в тысяч 900. Однако проблем не было. Полуподвал и три этажа под красной черепичной крышей с небольшой огороженной площадкой на крыше, легкой, ажурной лестницей, обвивающей здание,— 4,8 на 4,8 метра...

— Простите, Эдуардо, все это я видел, и Башня мне нравится.

— Хемингуэю и хозяйке тоже понравилась!

— А вот скажите, в связи со строительством какие возникали сложности?

Риверо прищуривает глаза, переводит взгляд на Дигну, вошедшую с подносом, на котором дымятся две чашечки кофе, и вежливо приподнимается.

— Да! Он предложил мне свой проект. Громоздкий, претенциозный и дорогостоящий. Строение мне не понравилось, и мы несколько дней спорили. Хемингуэй почему-то очень нервничал. Кажется, болел. Тогда я еще не знал, что чем больше он израсходует на строительство денег, тем меньше заплатит налога государству со своих доходов. И Хемингуэй мне говорит: «Не пойму, как вы можете, почему вы выступаете против своих собственных интересов? Я же предлагаю вам больше заработать!» А мне было интересно сделать то, что по моему мнению больше подходило для финки. Мы подписали соглашение, и я показал Хемингуэю первоначальный просчет < )етапонп.ппеь на полуиспанском, полумодерном стиле в белом цвете. Но потом он внезапно улетел в США. Были какие-то осложнения с полицией, и строительство мы начали только в конце октября. Условием было — 90 дней. Каждые две недели я посылал Хемингуэю в Сан Вэлли фотографии того, что получалось. И феврале он вернулся в «Ла Вихию», и ему моя работа поправилась...

Далее я вновь обращаюсь к записям, сделанным в день встречи с Роберто Эррерой, Рене и Хуаном на верхнем этаже Башни.

— Сразу же после приезда,— вспоминает Роберто,— Папа велел перенести его любимые книги на верхний этаж Башни. В просторной комнате установили письменный стол, несколько стеллажей. Мисс Мэри, на мой взгляд, просто, но изящно убрала новый кабинет, под ноги Папе тогда уложили огромную шкуру одного из убитых им в Африке львов. Мисс Мэри старалась, но Папе в Башне также не работалось, и через несколько дней он перебрался обратно в свою комнату. Нас попросил в его новый кабинет снести все книги, не помещавшиеся на стеллажах библиотеки, на втором этаже сложить охотничьи принадлежности и трофеи, которые валялись в чулане. Мисс Мэри расстроилась, и Папа сказал: «В этой Башне как в гробу! Мне не хватает домашнего шума, шорохов. Я к ним привык».

— Второй раз Папа попробовал там работать в 1955 году. Тогда на Кубу из Голливуда прилетел сценарист Питер Виртель,— продолжает рассказ Рене.— Папа поднялся в Башню, чтобы прочесть, сделать замечания и внести изменения в сценарий, который написал Виртель по повести «Старик и море». Прошло, может быть, два часа, как Папа с бумагами под мышкой и пишущей машинкой в левой руке сошел вниз и сказал: «Нет, там все же нельзя работать. Слишком тихо!»

Я, записывая слова Рене, вспомнил фразу писателя из рассказа «Дома»: «Мир, в котором они жили, был не тот мир, в котором жил он».

— Рене, а ты не прав! — спокойно, глядя куда-то в сторону, перебивает Хуан.— Это было не во второй раз. Второй, когда приезжала Адриана. Ты же знаешь! — Хуан лукаво улыбается, глаза-агаты высекают озорную искру.

Разговор принимал весьма интересное для меня направление, и я достал из портфеля бутылку рома. Рене тут же поднялся и отправился за рюмками и льдом. И мы долго еще вели разговор о приезде в «Ла Вихию» Адрианы.

Рене возвратился с соседом Давидом Фернандесом, который вспомнил, как в дни ведения переговоров с Риверо он первый раз в своей жизни напился до чертиков.

— Во время правительства Грау кому-то в голову пришло, что аура тиньоса вредная птица. Было решено повсюду ее истреблять. Папа послал меня к мяснику за требухой и отбросами. У нашего не оказалось, так я ездил в Которро, но привез. Килограммов восемь. Можно было из той требухи... но Папа разбросал все по территории и сказал: «К вечеру будем иметь гостей, а сейчас пойдем подготовимся, чтобы глаз был верен и рука не дрожала».

— Ты и подготовился,— смеется Рене,— что я тебя под руки домой отволок.

— В тот день они стреляли, я слышал. За неделю 133 птицы убили. Потом зараза по селению такая стала распространяться, что прекратили их уничтожать. Тогда еще Патрик болел, насос испортился, и воды не хватало. Мы снизу ее носили. Синдбад выигрывал все премии.

— Соревнования устраивали? Наперегонки? — поинтересовался я.

— Вроде и нет, но кто быстрее и больше ведер принесет. Синдбад длинноногий и сильный был. Опережал и Роберто, и Рене, и меня. И даже когда дон Андрес сбрасывал сутану, все равно Синдбад был первым.

— Какие же премии устанавливались?

— Это для взрослых. Нам по доллару. Для них — кому открывать новую дорогую бутылку виски и выпить первую рюмку, первым прыгнуть в бассейн, купаться с Леопольдиной, сесть рядом с ней за стол, за обедом получить лучший кусок мяса — тогда его не хватало...

— А Леопольдина часто навещала «Ла Вихию»? — Я слышу, как Рене открывает бутылку и — какое совпадение!— сенсонтле на дереве тут же смолкает...

— Бывала! Поначалу, когда мисс Мери уезжала, а потом приходила и при ней,— ответил Роберто.— Дон Андрес то и дело говорил брату Хосе Луис, не смотри на нее такими глазами. Эта женщина не совершает греха, она защищается. Ее нельзя обижать!»

— Веселые случались дни! Папа тогда не работал и с утра карусель заводилась. Особенно если мисс Мэри улетала,— вижу, как Давид окупается в приятные его сердцу воспоминания Мы часто сидели в стороне и наблюдали, когда приезжали доктор Колли, сеньор Менокаль, Эрмуа, Гарай, Аргуэльясы. Умели они жить, эти люди...

— Чего сокрушаешься? Сейчас лучше! — Хуан недобро смотрит на Давида.— Ты лучше расскажи, как он тебя чуть не прихлопнул.

Возникает пауза. Давид смущается, пожимает плечами. Закуривает.

— Если можно, Давид! — прошу я.

— Чепуху мелешь, Хуан! Не было того, о чем ты говоришь. Я присутствовал при этом. Давай расскажу я, Давид,— предлагает Роберто и, получив в ответ утвердительный кивок, продолжает: — Как-то, должно быть, ближе к лету...

— Вскоре после приезда Сартра. Дней через десять,— уточняет Рене.— Я не ошибаюсь!

— ...Давид привел в «Ла Вихию» своего дальнего родственника, который упросил его это сделать. Он хотел продать Хемингуэю своего племенного петуха. Давид в петухах тогда не разбирался, а Папа — да! Продавец вынул из мешка отличный экземпляр и сразу запросил высокую цену. Папа с утра был не в духе. Щека у него задергалась. Он осмотрел птицу, ощупал ее, долго глядел в глаза. Шпоры были длинные и острые, петух что надо! А Папа говорил: «Ты знаешь, к кому пришел? Или меня за кретина считаешь? Просишь такую цену, о которой я ни разу не слыхал, а подсовываешь... что? Твой luchon [Боец — термин, относящийся к бою петухов (исп.)] годен лишь для спарринга. Согласен? Чего молчишь?» Продавец немигающими глазами уставился на Хемингуэя. Думаю, он впервые услышал слово «спарринг». Не знал его значения. Но тон Папы явно не предвещал ничего доброго, и продавец забеспокоился. Вдруг тот, кому он хочет всучить негодного петуха, распознал его скрытый дефект. А Папа говорит: «Глаза тебя не выдают, хоть ты и нервничаешь, а вот петуха — да! Он же дерьмо! Красивый, и только! Зачем такую сумму заламываешь?» Родственник Давида продолжает молчать. Тогда Папа расходится. «Как цену назначать— язык у тебя оживает, а как за товар отвечать — в задницу заползает! Ты меня собирался надуть! Облапошить! Меня? И с каким петухом? Он же fiosa [Трусоватый, как ребенок,— тоже термин (исп.)]. А ты мне подсовываешь. Опозорить хочешь? Катись ты в..!» Папа стал браниться на чем свет стоит. А родственник нет чтобы смолчать, возьми да и скажи, что Хемингуэй ничего не понимает в креольских петухах. Папа как рявкнет: «Ты понимаешь! Креольский сифилис тебе в печенку!» — и бросил петуха продавцу. Тот его не поймал, и петух побежал. Родственник Давида припустился за ним и тоже давай ругаться. Тогда Папа вошел в дом, тут же вышел с ружьем и с первого выстрела ухлопал петуха. Продавец закричал, стал требовать деньги. Папа навел ружье на него и стал считать...

— И Давид драпанул во все лопатки! — Хуан явно доволен.

— ...Папа крикнул вслед: «Приносите настоящего, боевого — вдвое больше заплачу»,— закончил Роберто.

— А петух действительно был негодным,— добавляет Рене.— Он раз проиграл тяжелый бой и стал fiosa.

— А когда приезжал к Хемингуэю Жан-Поль Сартр? — спрашиваю я.

— В конце февраля сорок восьмого, и всего на один день. Они провели с Папой в разговорах день и весь вечер. Потом Папу было не узнать. Целую неделю работал, был веселым. Мисс Мэри радовалась... но недолго. Дальше снова пошло как было... Утром завтрак принесешь, а он трет виски и грустно смотрит. Немного оживился, правда, когда прилетел Хотчнер...

— Аарон Эдвард Хотчнер, специальный корреспондент журнала «Космополитен». Слышал о нем от Хосе Луиса и Грегорио. Фуэнтес рассказывал, как Папа выходил с Хотчнером на рыбалку,— говорю я.

— Да, интересная история... Папа впоследствии с ним частенько встречался,— говорит Роберто.— Хотчнер был ветераном войны, пилотом кажется, а прилетел в Гавану и побоялся позвонить Пат- по телефону — прислал письмо, в котором сообщал, что импт поручение от «Космополитен» заказать Хемингуэю статью о будущем литературы...

— Папа прочел письмо, ругнулся, швырнул в корзину,— Рене боится, что Роберто может опустить эту деталь.— Потом попросил достать оттуда и положить в папку, где обычно лежали письма, на которые он не отвечал. Дня через два утром — это была суббота — Папа велел мне позвоним, в о к ль «Насиональ» и сказать портье, чтобы тот передал Хотчиеру, что сегодня после обеда Папа будет во «Флоридите», куда Хотчнер должен прийти. Там...

— Там... погоди, Рене, лучше я об этом.— Роберто улыбается.— Папа приехал во «Флоридиту» и увидел молодого щеголя, который поначалу ему не понравился. Сразу отказал в статье, а потом решил по-своему проверить. Заказал официанту неочищенных креветок, стал их есть — он это делал часто —и предложил Хотчнеру. Папа ел креветок прямо с головой. Хотчнер давился, но делал так же. В голове-то у креветок самая пакость. Папе, однако, понравилась «отвага» Хотчнера, и он сказал: «Надеюсь, вы сами отлично понимаете, что предложение вашего журнала — глупее быть не может. Если это так, то нам с вами остается только крепко выпить». К концу вечера Папа заявил: «Скажите Херсту, что со мной виделись и говорили и что я согласен. Пусть он вам хорошо оплатит вашу поездку. Вы мне нравитесь! »

— Мы возвращались домой,— слово берет Хуан,— и Хемингуэй здорово смеялся над этим веснушчатым Хотчнером. Мы его отвезли из «Флоридиты» в отель «Насиональ», там два мальчика-посыльных доставили его в номер под руки. «Видишь, Хуан,— сказал Хемингуэй,— что могут сильные делать со слабыми. Мало того, что он наелся всякой дряни, он еще, бедняга, готов был выпить сколько бы я ему ни поднес, только бы быть рядом с Хемингуэем! Однако он все же славный парень. В Нью-Йорке он мне будет полезен».

—. Вскоре после Хотчнера на каникулы приехали ребята. Привезли новые боксерские перчатки, разные подарки, ружья и снаряжение для подводной охоты — тогда это было новинкой. Папа повеселел, тут же организовал экспедицию к Багамской банке и островам Ангильяс. Он пригласил Марио Менокаля и Элесина Аргуэльса. Вышли они на «Пиларе», катере Менокаля «Делисиас» и прихватили для ребят моторную лодку «Уинстон»...

— Об этом мне подробно рассказывал Грегорио,— перебиваю я Рене.— У меня есть запись, но одно место весьма смущает,— достаю тетрадь, нахожу нужную страницу, читаю: — «На Багамах всем было хорошо. С утра до вечера ловили рыбу. Клев был что надо! Купались. Продуктов было много. Я готовил вкусную еду. Пат и Гиги привезли с собой какие-то маски, лягушачьи ласты—ничего такого я раньше не видел. Ныряли под воду у коралловых островков и ружьями со стрелами били рыбу. Такую, какая ни в сети, ни на крючок не ловилась. Старик в воду не лез. Ребята над ним шутили, смеялись. Л ом придумывал всякие предлоги, случаи, но в воду с маской вес же не шел. Боялся!» Может такое быть, чтобы Хемингуэй боялся? — я внимательно гляжу за реакцией каждого.

Рене пожимает плечами, Хуан отводит взгляд, Давид молчаливо разглядывает свои ногти, а Роберто говорит:

— У Папы было свое отношение к морю... Уверен, если б кто-либо сказал ему тогда, что он трусит, он бы полез...

— У меня есть и еще одна запись со слов Грегорио. Интересно, слышали ли вы об этом приключении? «Случилось это в начале августа. Сезон в самом разгаре. А за целый день не то что ничего не взяли — клева не было. Мы уже подходили к маяку «Эль Морро», когда леса сорвалась с шеста. Крупный голубой марлин. Сразу стал выпрыгивать и понесся вперед. Я включил оба мотора, но «Пилар» еле поспевал. Размотали более пятисот ярдов, а рыба все летала и выпрыгивала, как сумасшедшая. Остановилась сразу, и леса просто легла на воду. Странно! Не ушла вглубь. Старик вспотел — так работал катушкой. Я застопорил моторы, и мы подняли на борт мертвую рыбу фунтов на двести пятьдесят. Правый бок полностью объеден акулами. «Вот почему так прыгала и танцевала»,— сказал Старик. Я признался, что за всю свою жизнь ничего подобного не видел, и сказал: «Расскажи кому — не поверят».— «Да, Грегорини, лучше молчать, а то. чего доброю, еще скажут, что стали выдумывать, значит, разучились ловить».

Никто из присутствовавших не с помнил этой истории, но Рене вспомнил, как- Уши топ Гест в то трудное лето после очередного выхода с Хемингуэем на рыбалку жаловался ему за обеденным столом:

—Мистеру Уинстонз сразу после войны, «чтобы мальчик чем-нибудь занимался , мама, дальняя родственница Черчилля и богата)! женщина, подарила авиационную компанию «Гест». За два года дела компании ухудшились, и Уолфи — Волчонок, так Папа ласково называл своего друга, приехал за советом: что делать?

«Весь этот год — сплошные неудачи. У тебя клюет и — ничего. Мою — обязательно акулы обожрут. И так во всем!» — говорит Уолфи. «Да, с акулами вообще трудно бороться»,— замечает Папа. «Что делать? Посоветуй, я разорен! У меня осталось всего восемь миллионов долларов!»— «Единственно, что тебя может спасти, Уолфи, это настоящий, деловой и верный компаньон. Сам ты хороший парень, Волчонок, но не волк-делец!» Потом Папа спрашивал, слышал ли я, что Уолфи разорен, потому что у него «осталось всего восемь миллионов долларов»?

— Я помню,— дополняет Роберто,— как отмечалось сорокадевятилетие Папы. Утром они с мисс Мэри, Синдбадом, Гиги и Манолито, сынишкой хозяина «Террасы»,— мальчика любил Папа и с ним дружил Гиги,— вышли в море. Возвратились довольные. А вечером ящик шампанского, икра, огромный торт с мороженым и при свечах. Папа и Синдбад были крепко навеселе. Всем запомнилась та веселая ночь. Палили в воздух, купались в бассейне... встречали полувековой рубеж.

После этого эпизода наш разговор в Башне перешел на воспоминания, не связанные с теми двумя годами жизни писателя, о которых идет речь в этой главе. Но вечером того же дня я позвонил Хосе Луису, навестил его и — в результате — записал:

— Тот год Эрнесто жил с чувством приближения неизменной беды. И основания были... Он не получал удовлетворения от того, что делал. Да и писал с огромным трудом, собирая все силы, всю волю. А здоровье, пошатнувшееся после Европы и разрыва с Мартой, не восстанавливалось. Эрнесто жил, съедаемый неуверенностью. Мэри старалась очень и Эрнесто делал вид, что между ними все хорошо. Однако его одолевали сомнения. Он не мог, не был в состоянии ответить самому себе, любит ли он свою жену Поначалу я выжидал, но по прошествии двух лет стал убеждать его, что ему следует делать все, чтобы только укрепить отношения с Мэри. Я действовал боты не как друг, чем врач. Но Эрнесто не мог ничего поделать с собой и искал успокоения на дне стакана Раньше ему это помогало, но в те годы он прибегал к чрезмерным количествам — и без положительного результата.

— Извини, Хосе Луис, после того, что ты сейчас сказал, мой вопрос может показаться лишенным логики, смешным, но почему ты на правах домашнего врача, видя, какой вред это приносит твоему другу, не запретил ему?

— Я всячески стремился снизить суточную порцию, но запретить вообще употребление спиртного было нельзя. Следовало довести дозу до минимума. Организм его привык, и резко оборвать прием алкоголя означало подставить под удар нормальную функцию его организма. К тому же я вынужден был считаться и с тем, что Эрнесто выпивал уже много лет, используя алкоголь как своего рода транквилизатор,— позже доктор Штетмайер скажет мне: «В «Ху из ху?» [Американский сборник «Кто есть кто?»] после краткой биографии Хемингуэя речь заходит о его хобби, и там написано черным по белому: рыбная ловля, охота, выпивка, разврат». А я видел, как он своей собственной рукой добавил фразу: «Пишет мало, а пьет много, но если бы не пил, давно пустил бы себе пулю в лоб».

— Да, но как можно было принимать лекарства, которые вы ему прописывали от высокого давления, шума в голове и звона в ушах вместе со спиртным? Это же невозможно!

— В этом-то и заключалась наша общая трудность. Однако не приходится сомневаться, алкоголиком Эрнесто никогда не был. В этом смысле больным считать его было нельзя! В тот год Эрнесто также весьма серьезно волновало и то, что происходило у него на родине, как разгоралась «холодная война». Тревожили его разгул реакции и тупоумная политика администрации Трумэна. В апреле сорок восьмого фашиствующие отбросы, читающие «Диарио де ла марина» и «Гавана-пост», совершили нападение на здание вашей дипломатической миссии. Вскоре за этим последовал разрыв дипломатических отношений. Эрнесто сказал мне: «Ты не помнишь, а я помню, как галантерейщик, вступив в должность президента, заявил, что русские скоро будут поставлены на место, и тогда США возьмут на себя руководство миром и поведут его по пути, по которому его следует вести. Что может быть страшнее этой угрозы? Вот он и начинает «ставить на место». Только я не знаю, что из этого получится. Здесь, на этом континенте, еще кое-что и может выгореть, но в Европе...»

— А как коснулась Хемингуэя кампания по «проверке лояльности»?

— Думаю, когда Эрнесто говорил в новогоднюю ночь, что сорок восьмой будет трагичным, он имел в виду последствия этой кампании. Как-то пару раз он присылал мне записки с Хуаном, приглашая заехать в «Ла Вихию», и подписывался: «Делегат приказа № 9835». Ты помнишь? Этот номер получило распоряжение Трумэна от марта 1947 года, по которому началась в США поимка ведьм. Серьезных опасений для Эрнеста не было. Посол Брейден, с которым он работал во время войны на Кубе, тот вызывался в комиссию. Дуран, имя которого я не хотел бы даже упоминать, еще кое-кто из знакомых, но не больше. Сам он не бывал в США в те годы. Сорок восьмой, девятый, пятидесятый: Куба — Венеция — Куба — Париж—Венеция— Куба. В апреле пятидесятого он находился проездом в Нью-Йорке, но всего около недели, и тогда уже все затихло. А вначале он не находил себе места... Крыл последними словами посла в СССР Гарримана, Стеттиниуса, Форрестола и Леги, обоих Даллесов [Эдвард Стеттиниус — госсекретарь США, Джеймс В. Форрестол — министр обороны, Вильям Д. Леги — начштаба президента, Ф. Даллес — соавтор «Плана Маршалла» и создания Северо-Атлантического блока, Аллен Даллес — директор ЦРУ] и особенно Трумэна за их «импотентный жесткий курс» по отношению к Советскому Союзу. Когда хотел ругнуться, брал со стола листок, на котором была перепечатана из письма какого-то друга секретная рекомендация сенатора Трумэна, сделанная Рузвельту сразу же после нападения Германии на Россию. Трумэн предлагал двурушническую политику...

— Хорошо помню, Хосе Луис, этот документ, циничный, античеловеческий,— заметил и тогда доктору Эррере, а сейчас вот привожу его текст: «Если мы увидим, что выигрывает войну Германия, то нам следует помогать России, а если победу будет одерживать Россия— окажем помощь Германии, пусть они таким образом убивают друг друга как можно больше».

— Эрнесто говорил, что если такой человек стоит у власти, кто же рядом с ним? И кто за его спиной? Подонки, муть, отъявленные мерзавцы...

— А Хемингуэй не делал каких-либо публичных заявлений?

— Думаю, что нет! Хотя предисловие к переизданию "Прощай, оружие!" — это ничем не прикрытое осуждение политики США, упрек в адрес поджигателей войны. Я так полагаю! В тот год я часто наблюдал у него состояние сниженной активности, даже заторможенности мышления и речи. Но стоило мне или кому-либо завести разговор о том, что творилось в США, происходило в мировой политике, он будто пробуждался, начинал мыслить четко, ясно делал точные выводы и безошибочные прогнозы. Задолго до того, как вы испытали атомную бомбу, Эрнесто сказал: «Фео, у твоих друзей она есть или будет в самое ближайшее время, иначе произойдет катастрофа...» Он не жалел эпитетов,— откуда они только у него брались? — когда говорил о Кейзе, о таком же антирабочем «законе Тафта — Хартли», о провозглашенной, если я не ошибаюсь, в том же марте сорок седьмого, пресловутой «доктрине Трумэна», о «плане Маршалла», о законопроекте Мундта, обязывавшем членов компартии регистрироваться в министерстве юстиции...

— Как же он мог не возвысить свой голос, не бросить вызов, не выступить? Чем ты это объясняешь?

— Был слаб! Не морально — физически. Тяжелая ноша лежала на нем. Он брался не раз, я знаю, но дни шли, проходил запал, не хватало сил...

— Интересно, а как мисс Мэри относилась ко всему этому?

— Она была очень сдержанна! В подобные разговоры не вступала, да и Эрнесто при ней их не заводил. Мэри была добропорядочной американкой. Внешне ко мне относилась безупречно, но мыслили мы, конечно, по-разному. Я не присутствовал при этом, но Роберто рассказывал. Эрнесто страшно возмутился, услышав о провокационном обвинении двенадцати руководителей компартии США в «коммунистическом заговоре». Он был зол на «Дейли уоркер» за критику романа «"По ком звонит колокол", но решил отправить в конгресс телеграмму протеста.

— И не отправил? В архиве «Ла Вихии» я не нашел и намека. А он обычно не оставлял копии таких важных телеграмм.

— В архиве! От него ничего не осталось — жалкие крохи! Но думаю, что ту телеграмму он так и не отправил. Однако ругал американскую администрацию последними словами. Подсмеивался и издевался над «ярлыками», «этикетками», «наклейками», как он говорил, имея в виду «новый просперити», «регулируемый капитализм», который после войны объявили основой экономики США, «справедливый курс» Трумэна, «трансформирующий», «демократический», «народный» капитализм, «центр западной цивилизации», «государство всеобщего благосостояния» и тому подобное. Помню, как он заговорил со мной о послании Трумэна конгрессу, в котором тот излагал теоретические взгляды на дальнейшее развитие США, утверждал, что в США капиталист, как таковой, исчезает. Эрнесто долго вертелся в своем кресле. Он сидел на чем-то, что шелестело под ним. Потом выдернул из-под себя «Нью-Йорк таймс», посмотрел между страниц, потряс, понюхал и сказал: «Ничего! Пытался им помочь! Хотел высидеть — «важнейшую часть величайшей социальной и экономической революции». Брехня! Еще один экономический кризис, он не за горами, увидишь, Фео, и ценности, на которых они все держатся, полетят и черту в пекло, даже на биржу не попадут. Все, что могло и было способно двигать вперед их прогресс, стерилизовано комиссией . Ты послушай,— и Эрнесто взял книгу Черчилля и прочел абзац, где «Гаванская Сигара» говорит об опасности чрезмерных нагрузок. (Позднее я разыскал эту цитату: «Когда великие организации нашего мира подвергаются чрезмерной нагрузке, их структура часто рушится одновременно во всех местах. Не на чем строить политику, какой бы мудрой она ни была; нет почвы, на которой могли бы процветать добродетель и мужество; и даже гений не сможет спасти мир, ибо у него не будет ни авторитета, ни стимула».) Когда прочел, сказал: «Знай, что их ждет! А пока, пока они ничего умнее не придумали, как обзывать себя «державой № 1», «нацией -банкиром», «нацией-кредитором», «великой морской и воздушной державой», «естественным лидером современного мира», которому должны следовать и подчиняться другие народы»,— все это Эрнесто называл «пилюлями без сперматозоидов» против растущего страха, вызываемого успеха ми коммунистических стран.

— А насчет «исчезновения капиталиста»...

— Да, Папа показал мне место, где утверждалось это, и заявил: «Ни хрена подобного! Он только делается более уродливым, насосавшись крови, и поэтому прячется вот за таких, как бакалейщик. Наоборот, он становится суперкапиталистом и еще крепче ухватывается за руль управления страной. А эти бывшие торговцы, ставшие политиканами, и генералы, не принимавшие участия ни в одном сражении, ослеплены своим отражением в зеркале. Мне противно на них глядеть. Ты только посмотри, к примеру, на рожу гангстера-садиста Джозефа Маккарти — улыбка новорожденного, Мона Лиза. Наделают они ошибок, и никакая «доктрина», никакой «план», ни «Акт о национальной безопасности», ни ЦРУ, ни Пентагон не помогут. Их будущее — позор! Позор нации! Нужна дератизация! »

— Воинствующее заявление! Но жаль, что не было действий!

— Не могло! Был болен, истощен. Уже в -июле сорок восьмого, сразу после дня рождения, я почувствовал, что приближается кризис.

— Какой! О чем ты говоришь?

— К тому времени уже ни встречи с друзьями, ни беседы, даже добрые, успокаивающие за рюмкой «дайкири» во «Флоридите» — они вызывали прежде положительные эмоции,— ни упражнения в стрельбе в «Охотничьем клубе Серро», ни удачная рыбалка, ни даже приезд детей не радовали Эрнеста. Книга о войне на море, воздухе и суше не писалась. С Мэри он был то слишком нежен, то недопустимо резок, порой груб. И в середине августа у меня произошел с ним серьезный

1 Истребление крыс и других грызунов, наносящих ущерб хозяйству и являющихся переносчиками инфекционных заболеваний.

разговор. Мы разругались! Но потом Эрнесто позвонил, извинился, и я убедил его действовать.

— Несколько загадочно, Хосе Луис. Проясни, пожалуйста, суть.

— Я понимал природу его вспышек. Психика его временами была неуправляема. Однако он быстро отходил и тут же извинялся, просил прощения, но накопление того, что составляло существо заболевания, продолжалось и становилось опасным. Он плохо спал. Были и другие настораживавшие явления. Между тем продолжал пить. Не мог согласиться и был не в силах признать себя побежденным. И вот однажды я приехал, он сидел и пристально глядел в одну точку. Такого состояния угнетения, подавленности я прежде не наблюдал. У него пропал аппетит, резко менялся пульс. Он впервые заговорил о никчемности жизни. Это было уже более чем опасно! Я предложил ему пригласить коллег, созвать консилиум. Он с такой решительностью отказался, что настаивать было рискованно. И тогда я сказал: «Ты можешь делать с собой что хочешь, что угодно, но прежде подумай обо мне, о твоих друзьях, о детях — мы ведь не хотим тебя видеть в прозекторской. Мы этого не переживем».

«Ты говоришь, в прозекторской,— перебил он меня.— Я знаю, что это означает, но схожу за энциклопедией, чтобы поглядеть, пользуются ли там эскулапы кроме формалина еще и спиртом?» Я ругнулся и вспомнил его же фразу из «Пятидесяти тысяч»: «Шутник может здорово надоесть особенно если шутки его начинают повторяться». А потом сказал: «В Уругвае, Эрнесто, есть журнал с эпиграфом: «Жить не необходимо, плыть необходимо!» Понимаешь — «навигацио»! Ты ли это, Папа? Я тебя не узнаю. Уезжай! Забудь на время, что тебе надо работать, повстречай новых, незнакомых тебе людей, побывай в местах милых тебе или вовсе неизвестных. Деньги ты сейчас получил за переиздание. Уезжай из «Ла Вихии»! И увидишь, как быстро обретешь былую форму». Я проконсультировался со специалистами, и они одобрили мое заключение. Самым трудным было дать понять ему и особенно Мэри, что Эрнесту в поездке полезно побыть одному.

— Ив сентябре они на польском пароходе «Ягелло» вместе с Мэри отплыли в Италию, в Геную, а затем на своей автомашине проехали до зимнего курорта в Кор-тина д'Ампеццо.

— Совершенно верно! И провожали его Джон Дос Пассос, который был в то время в Гаване, отец Андрес, Синдбад, Пако Гарай, писатель Серпа, Грегорио, Роберто, я и еще кто-то, уже не помню. Мы оккупировали весь салон, й Эрнесто затеял пирушку. Помощник капитана, которого Эрнесто сразу же окрестил «комиссаром», не хотел поднимать на борт «бьюик» — требовал слить из бака бензин, а из мотора масло. Эрнесто не соглашался, помощник капитана стоял на своем, и между ними произошла стычка. «Комиссар» заявил, что ему не нравятся эти демократы, которые путешествуют в люксе со своими автомашинами на борту и нарушают инструкции. На это Эрнесто тут же ответил: «А мне не нравится твоя глупая рожа и твой плюгавый польский пароход с именем литовского князя Ягайло». В скандал вмешался сам капитан, но Эрнесто в отместку подговорил знакомого лоцмана — его звали Франсиско,— и тот задержал выход. Капитан понес неустойку, а мы веселились в салоне, пели песни.

Роберто Эррера, как всегда, скрупулезен:

— Мы выпили в баре «Ягелло» четырнадцать бутылок шампанского. Папа заплатил сто долларов лишних, но «бьюик» погрузили в трюм с бензином и маслом. В Италии он подарил этот автомобиль Джанфранко, брату Адрианы. Пароход ушел из Гаваны вместо двенадцати дня в шесть вечера. Помощник капитана поскандалил с Папой, но потом они стали хорошими приятелями и вся команда полюбила Папу. Он поэтому возвращался на Кубу на том же самом «Ягелло».

Но наиболее красочен и с большими подробностями о проводах Хемингуэя рассказ Энрике Серпы.

— Я опаздывал на пристань. Думал — не успею, а проводы затянулись. Хемингуэй уже под хорошими парами заключил меня в свои объятия так, что косточки хрустнули. Тут же познакомил с Джоном Дос Пассосом и стал требовать, чтобы я немедленно с его шофером отправился домой за «Контрабандой». Он говорил, что Джон, «если хочет понять, что такое Куба, должен прочесть мою «Контрабанду». «Пусть узнает,— говорил Хемингуэй,— что думают латиноамериканцы о его соотечественниках и о его «великой» родине». Я обещал прислать роман в отель. Шампанское в салоне лилось рекой. Было жарко. Дос Пассос то и дело снимал очки и утирал лицо. Хемингуэй тут же перекладывал очки на другое место, и Дос Писсос — у него никудышное зрение — подолгу шарил руками по столу, а Хемингуэй дружелюбно подшучивал. Потом пели песни. Чаще других исполняли любимую Хсмишуая "la sopa do pichon" [«Суп из голубка» (исп)]. Но как только и салоне появлялся помощник капитана — он требовал, чтобы мы прощались и уходили,— Хемингуэй тут же запевал «Интернационал», и все подхватывали. Пел и Дон Андрес. А когда я взял его шляпу и хотел было надеть, он запротестовал: «Нет, нет! Этого делать нельзя! Это неуважение к сану!» Странный был священник — пел «Интернационал», вся-кие-разные песенки и частушки, и тут вдруг — «неуважение к сану!». Потом Хемингуэй вытащил всех на палубу и указал нам двух типов, стоящих неподалеку от трапа. Подговорил нас, и мы громко запели «Нарру birthday, dear FBI» ["С днем рождения, дорогое ФБР" (англ.)] Он утверждал, что то были агенты Федерального бюро расследований, которые следили за ним и его друзьями. И действительно, типы тут же удалились. А перед самым отходом корабля — задержал его выход до шести вечера Пако Гарай — я сказал, что мне очень понравилась маленькая кукла, стоявшая на витрине. Хемингуэй тут же потребовал у помощника капитана, чтобы куклу ему продали. Она была украшением витрины — не продавалась. Но Хемингуэй заявил, что с этой куклой вместе плыть через океан не может. А Пако Гарай, высший таможенный чиновник, дал «разрешение» на продажу товара, не обложенного госпошлиной. На тряпичной кукле, одетой в польское национальное платьице, Хемингуэй расписался по правой щеке и на лбу под самый паричок с русой косой. На левой ноге — Джон Дос Пассос и рядом дон Андрес. На правой Синдбад, Гарай и Эррера — «Эль Фео»,— Энрике Серпа бережно показывает мне дорогую ему реликвию. Все подписи сделаны вечным пером, коричневыми чернилами, которыми в те годы пользовался Хемингуэй.

Сопоставляя воспоминания участников проводов, я обратил внимание на то, что ни один из них не упомянул о мисс Мэри. На мой вопрос братья Эррера ответили, что Мэри, как только поднялась на борт, уединилась в каюте и оттуда не выходила.

* * *

Кортина д'Ампеццо, Венеция, остров Торчелло, Фос-сальта, снова Кортина д'Ампеццо и снова Венеция. Знакомые с дней юности места, окопы первой мировой войны, теперь уже сровнявшиеся с землей, место, где был ранен, продолжительные прогулки, посещения музеев, превосходная охота на уток и в горах на куропаток, ловля форелей, богатые отели, различные увеселения, титулованные друзья — все развлекает, но пока не приносит ощутимых изменений.

Перед рождеством в загородном имении нового знакомого графа Карло Кехлера, неподалеку от РСортина д'Ампеццо, где проходила очередная охота, Хемингуэй встречает девушку. Она высокая, черноволосая, с фигурой манекенщицы и ногами, растущими из плеч, смуглолицая, со строгим римским профилем и необычным, кротким, и в то же время огненным взглядом. Ей девятнадцать. Зовут ее Адриана Иванчич, и родом она из старинной далматинской семьи. Отец ее, армейский генерал военного правительства, был убит итальянскими партизанами.

Хемингуэй видит Адриану, озаренную пляшущим пламенем открытой кухонной печи, у которой она пытается подсушиться и расчесать волосы. Он ломает пополам свой костяной гребень, предлагает половику девушке и замирает. Он не находит слов...

И так еще много дней! Он неловок, без причины смущается, уходит в себя. Даже мрачнеет. Оживает, становится центром внимания, героем, лишь когда ему представляется возможность говорить в присутствии других. Все слушают, он овладевает всеобщим вниманием, становится привлекательным, порой неотразимым.

О знакомстве с Хемингуэем рассказывает сама Адриана: «Сначала я немного скучала в обществе этого пожилого и так много видевшего человека, который говорил медленно, растягивая слова, так что мне не всегда удавалось понять его. Но я чувствовала, что ему приятно бывать со мной и разговаривать, разговаривать.

При моем появлении он начинал сразу же смущенно улыбаться и переваливаться с ноги на ногу, как большой медведь. Он не очень любил знакомиться с новыми людьми, но моих молодых друзей встречал радушно. Ему нравилось рассказывать нам об охоте и о войне. Юмористические детали в его рассказах вызывали у нас смех, он тоже начинал смеяться с нами громче всех. Постепенно большой медведь с чуть усталой улыбкой преображался, молодой в нашем обществе. Часто он приглашал нас в Торчелло, назначал свидание за столиком кафе или на террасе «Гритти». Иногда мы с ним гуляли вдвоем по улочкам Венеции».

Хемингуэя увлекает молодость и красота Адрианы. Происходит мудесмая метаморфоза: он забрасывает все лекарства в ящик стола и с упоением (которого уже столько лет ж испытывал!) садится за рассказ об охоте на уток. Главным действующим лицом повествования он делает девушку по имени Рената — точная копия во всем Адрианы Иванчич

А прогулки вдвоем по улочкам и каналам Венеции продолжаются. Встречи в кафе, ресторанах и отеле «Гритти-палас» становятся все чаще. И по мере того как крепнет дружба с Адрианой, растет привязанность к ней, вызревает чувство, возникшее в первый же день знакомства, рассказ Хемингуэя об охоте на уток перерастает в роман...

И в «Ла Вихию» летят два письма, одно за другим. Хемингуэй просит Рене выслать ему немедленно заказной авиапочтой книги о войне. В письмах с вызывающей изумление памятью Хемингуэй указывает юноше, на какой полке, в каком ряду, какая по счету, где — справа или слева от стойки — находится та или иная интересующая его книга.

— Когда Рене позвонил мне и прочитал письма по телефону,— запись со слов Хосе Луиса Эрреры в одной из тетрадей,— я тут же попросил жену налить мне рюмку ликера. Эрнесто был в порядке! Кризис миновал! Я не ошибся. Он обрел форму. Поборол болезнь. Правда, я тогда не знал, за счет чего и что это ему будет стоить. Но то были детали! В ту минуту они не имели значения. Я был доволен за Эрнесто и за себя!




 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер"