Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе - Под углом критики

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе

Я мог бы получить большие деньги, пойди я в Голливуд
или сочиняя всякое дерьмо. Но я буду писать
как можно правдивее, пока не умру.
А я надеюсь, что никогда не умру.
Из письма И. Кашкину (1939 г)

Отношение кубинцев к Хемингуэю — тема, я бы сказал, отдельного и специального исследования. То, что мне приходилось слышать и видеть, чаще радовало, но порой и огорчало. Среди рыбаков, простых тружеников, соседей «Ла Вихии», жителей селения Сан-Франсиско-де-Паула не слышал я ничего предосудительного в адрес писателя. Чего, к сожалению, не скажешь об интеллигенции, особенно пишущей.

Часто, чересчур часто бывал я свидетелем осуждений и разговоров, в которых высказывались мнения, порой доходившие до вульгарно-социологической трактовки как самой жизни Эрнеста Хемингуэя на Кубе, так и его отношения к кубинцам.

Подобные рассуждения — возражать трудно,— по всей видимости, покоились на неоспоримом факте: Хемингуэй и впрямь мало или практически вовсе не общался с писателями, поэтами, художниками Кубы. Хотя североамериканский писатель и не делал никогда публичных заявлений на сей счет, многим было известно упорное нежелание Хемингуэя встречаться с местными журналистами, критиками, литераторами. Исключение в какой-то степени составляли Энрике Серпа и Николас Гильен, и то с последним Хемингуэй общался в тридцатые годы, а с первым — в период войны. Однако и в этих случаях беседы Хемингуэя редко носили профессиональный характер. С писателем Лино Новасом Кальво Хемингуэй виделся всего пару раз как с переводчиком его повести "Старик и море". Другие встречи были и вовсе случайными и происходили, как правило, в баре «Флоридита».

Если судить по словам Роберто Эрреры, то можно объяснить все это тем, что Хемингуэй относился так к деятелям творческого труда Кубы, поскольку «считал, что они поставляют свой талант антинародным интересам власть имущих»...

Думается мне, что это не объяснение причины. Хемингуэй в той же мере избегал аналогичного общения и со своими коллегами-земляками. Конечно, очень соблазнительно скатиться на позицию «указующего перстом» и заявить — мне приходилось с подобным сталкиваться,— что «Хемингуэй есть продукт своей родины, а ее граждане на всех латиноамериканцев смотрят свысока. Это закономерно!».

Вижу, но опять же только частичное, объяснение еще и в другом. Для меня — я основываюсь на изучении кубинского периода Хемингуэя — он чистой воды индивидуалист. (Согласитесь, что п его творчестве последних двух десятков лет с трудом можно найти доказательства обратного.) Также пи на секунду нельзя, ведя разговор о Хемингуэе на Кубе, забывать и о том, что он туда бежал и... как пи сам выразился в «Опасном лете», попал в тюрьму — «для меня эти годы во многом были похожи на тюремное заключение, только не внутри тюрьмы, а снаружи».

Но не станем отклоняться. Собирая и накапливая материал на эту тему, я испытывал тревожное и, не скрою, печалившее меня чувство, что революционные перемены не изменили взглядов и отношения к Хемингуэю, установившихся в период весьма тяжелого и сложного существования кубинской интеллигенции во времена буржуазной Кубы. Откровенно волновали стойкость и упорное нежелание, как мне казалось, пересмотреть отношение к Хемингуэю, заново оценить период и смысл его пребывания на Кубе. Речь идет не об официальной позиции, она предельно ясна и достойна, а о взглядах тех, с кем мне приходилось обсуждать эту тему в конце шестидесятых — начале семидесятых годов.

Наиболее характерным и весьма досадным фактом того, о чем веду речь, явилось из ряда вон выходящее выступление с открыто антихемингуэевской статьей, да еще на страницах буржуазного мексиканского журнала «Сиемпре», кубинского писателя Эдмундо Десноэса, принявшего революцию и активно с ней сотрудничавшего.

Там, в этой пространной статье, есть такие, например, высказывания о писателе: «Фидель Кастро был чрезмерно великодушен, когда заявил, что «все творчество Хемингуэя представляет собой защиту прав человека» и «На Кубе жил он, как некий англичанин, изгнанный из колонии, выражая симпатии кубинскому народу, но глядя на него сверху, с холма «Ла Вихии».

Десноэс подвергал осуждению и то, что Хемингуэй писал по-английски и издавал свои книги в США, что «был богатым путешественником, останавливался только в самых шикарных отелях, пил дорогое шампанское и заедал его черной белужьей икрой». «Я смотрел на Хемингуэя с завистью и бешенством. Завидовал потому, что был свидетелем его прихотей, видел, что он имел возможность удовлетворять их, возможность обладать личной свободой действовать без того, чтобы к старости превратиться в развалину с пустыми руками, а испытывал бешенство от сожаления того, что мы в те годы были обречены на бедность, ограничения, отсутствие свободы, постоянно подвергались надругательствам». Десноэс упрекал Хемингуэя и за то, что «ни один боливийский писатель никогда не удосуживался посещения Марлен Дитрих в «люксе» фешенебельного отеля Нью-Йорка «Шерри-Несерланд»; «в лучшем случае он (боливийский писатель) мог заниматься онанизмом перед шикарной ее фотографией с обнаженными ножками, застрахованными на сумму в один миллион долларов», и за то, что Хемингуэй «подобрал на улице Сан-Франсиско-де-Паула бедного черного мальчика и с годами воспитал из него человека с характером и манерами, приемлемыми для хозяина...».

Автор той статьи писал о «Ла Вихии»: «С первого же взгляда она кажется нам резиденцией североамериканского администратора сахарной плантации. Кресла покрыты чехлами с рисунками на тему охоты в Англии, спальня жены — в розовых обоях... Высушенные головы антилоп и африканских буйволов вызывают грусть...» И о кубинцах: «Мы для него не были элегантными, не обладали необходимым стилем, были невежественными и малообразованными, так как являлись нищими, поскольку нас грабили капиталисты, жившие в том мире, который он прославлял в своих произведениях...»

Во время встречи с Десноэсом он заявил мне, что подобные его взгляды разделяют многие...

Не хочется думать, что то была «работа» Десноэса, подстроенное «подтверждение» его позиций. Но несколько дней спустя следом за встречей с ним у меня дома прозвучал телефонный звонок. Не могу назвать ; имени того, кто звонил: человек, очевидно вполне зрелый, явно обладавший культурой речи, пожелал остаться неизвестным. Положив трубку, я тотчас взял свою тетрадь и записал.

« — Вы допустите ошибку, если в своей книге покажете Хемингуэя нашим другом.

— Кроме того, что вы работаете в системе Академии наук Кубы, я ничего не знаю о вас, компаньеро, поэтому не могу судить о степени дружбы Хемингуэя к вам. Что же касается Кубы, ее революции, кубинцев...

— Он относился к нам, как любой другой янки!

— Не каждый янки делал столь ценные публичные заявления о кубинской революции, приветствуя ее победу.

— Он больше всего на свете стремился сохранить мнение людей о своей чести. Поэтому так и говорил. А как жил он в «Ла Вихии»?

— Вы пересказываете утверждение Теннеси Уильямса, которое широко муссировалось в свое время прессой, а я буду опираться и судить по фактам. Они же говорят не в вашу пользу.

— А насчет утверждения, что режим Кастро лично его не беспокоит, поскольку мы используем его как рекламу, но он не может больше оставаться на Кубе, откуда коленкой под зад выпихивают североамериканцев?

— Это утверждение Хотчнера, книга которого небезупречна. Уверен, что Хотчнеру понадобилось подобное для политической окраски и «весомости» его книги. Наоборот, у меня есть достаточно свидетельств острых, критических высказываний Хемингуэя по поводу того, что он думал о своих соотечественниках, об образе жизни на его родине и особенно по поводу тех, кого политическая машина США выдвигает на роль руководителей его страны.

— Но он покинул Кубу!

— С шестью чемоданами добровольно не покидают

дом, в котором прожито два десятилетия. И все служащие «Ла Вихии» и рулевой Грегорио Фуэнтес остались с положенным им жалованием на своих местах.

— А картины? Дорогостоящие картины. Почему он вывез их в Нью-Йорк?

— Вы являетесь жертвой ложного представления. Картины Миро и Гриса были отправлены в Нью-Йорк для показа их на выставке до победы революции.

— Но все-таки он не вернулся!

— Может быть, как раз потому и не вернулся, что очень хотел...

— Но он был богатым, капиталистом. Весь образ его жизни с шоферами, слугами...

— Это вульгарная трактовка, левацкие суждения. По этому поводу могу лишь напомнить утверждение вождя нашей революции, что кожа каждого экстремиста прикрывает тело оппортуниста. Оппортунизм — и это вам, как я вижу, как раз необходимо хорошо знать — есть наиболее опасный бич революции».

На этом я прекратил тот телефонный разговор. Но пару лет спустя записал слова Николаса Гильена: «Последний раз я встречался с Хемингуэем в 1959 году. С Рафаэлем Альберти и Марией Тересой Леон [Испанские поэты-коммунисты] мы навестили его в «Ла Вихии». Он всегда неохотно встречался с кем-либо из нашей братии, а в тот день мы пили и беседовали до поздней ночи — обо всем и ни о чем! Я знал, что Хемингуэй — не прочный элемент. Ему было удобно жить на Кубе времен буржуазных правительств. А случилась революция — он взял да и уехал!»

У меня в ту пору — начало семидесятых годов — лишь складывалось собственное суждение на этот счет. Материал был собран, но разрознен, не обобщен, не пропущен через призму сознания. И я промолчал, отметив про себя, что сомнениям все же не оставалось места — Хемингуэй жил на Кубе вне контактов как с официальной, так и прогрессивной писательской средой.

Как бы в противовес, хотя и не в полном смысле, есть у меня и такая запись задушевной беседы с Лисандро Отеро, тоже писателем, возглавлявшим в те годы Совет по культуре Кубы.

Мы сидели с Лисандро Отеро на ступеньках веранды его дома, обращенного лицом к устью реки Альмендарес. Перед нами, на противоположном берегу полуостровка, словно из воды, поднимались плотные купы затейливого сада ресторана «1830». Несколько левее высилась башня крепостцы, возведенной гаванцами еще в начале XVII века в целях охраны города от нападения пиратов. По глади водной поверхности расставлены лодочки на якорях с одним, двумя, а то и тремя рыболовами на удочки и спиннинг. В этот предвечерний час много их и у гранитного парапета гаванского Малекона — набережной, которая вьется по западной окраине столицы от возвышающегося у горловины гаванской гавани маяка «Эль Морро» и заканчивается у ресторана «1830».

До слуха доносились истошные крики чаек, обычно наиболее прожорливых по утрам и перед ночлегом.

Лисандро Отеро видит, что я уже подготовил магнитофон, и жестом руки испрашивает подтверждение. Я киваю, и он начинает говорить.

— Известие о смерти Хемингуэя застало меня в лифте здания газеты, где я тогда работал и куда, ближе к вечеру, в воскресный день зашел, чтобы познакомиться с поступившими за последние сутки новостями. На пятом этаже прочел телеграммы. Эрнест Хемингуэй погиб в результате несчастного случая... Прежде всего, вспомнилась навязчивая идефикс, владевшая Хемингуэем всегда и особенно в последние годы, и я увязал ее с недавними сообщениями о пребывании писателя в больнице. Подумал тут же, что он страдал неизлечимой болезнью и поэтому покончил с собой. Случайность я исключил сразу! Известие, однако, навалилось до неприятного привкуса горечи во рту, и в первые минуты я не был в состоянии проанализировать то, что свершилось. Ощутил только, что один из Великих Стариков исчез, но что содеянное им значительно для многих людей. Хемингуэй оказал и на меня, в мои юные годы, своей жизнью и своими произведениями сильное воздействие. Но затем я стал отрицать его во многом и забыл о нем...

— Но сейчас по тону твоему, Лисандро, я понимаю, что ты относишься к Хэму с достойным его уважением,— заметил я, стремясь сразу определить основную тональность настроения и позиции моего собеседника.

— Да! Смерть — это одно из явлений в жизни человека... наиболее эмоциональное. Прошло два, три, может быть, и четыре дня после второго июля, и я поймал себя на мысли, что думаю только о нем и то и дело вспоминаю прочитанное и слышанное о Хемингуэе. Мешало и раздражало ощущение того, что я не мог сладить с собой: образы, созданные дрянными фильмами, поставленными по его романам и рассказам, ломали мое представление о хемингуэевских героях. Постепенно мною овладело чувство печальной меланхолии. На первый план в моем сознании выдвинулись его борьба между женским и культурным началом его матери и мужским, спортивным миром его отца, детские встречи с индейцами в лесах Иллинойса, война и ранение на берегах Пиаве, браки: Хедли, Полин, Марта, Мэри; дни, когда он питался пакетиками жареного картофеля на площади Контрэскарп в Париже, отказываясь от хороших денег Херста ради того, чтобы иметь возможность свободно писать; дни, прожитые им на Кайо-Уэсо, и спортивные рекорды, война в Испании и «взятие» им отеля «Ритц» в Париже, его плохие и его отличные романы, критики, разрушавшие его,— такие, например, как Штейн и Макс Истмен, и прославлявшие И вдохновлявшие, как О1Хара, Кёстлер. И многое другое... Все требовало, поскольку была поставлена последняя точка, поскольку скульптор или, как у вас в Союзе говорят, кузнец своего счастья, сделал последний удар молотком,— все требовало пересмотра и новой оценки...

— А ты, Лисандро, лично был знаком с Хемингуэем?

— Да! И то, как состоялось знакомство, вполне типично для Хемингуэя, такого, каким я его себе представлял! Как-то вечером мы с приятелем Бернардо Диасом заглянули во «Флоридиту». Видим — там Хемингуэй. Он сидел, расставив локти и навалившись своей широкой грудью на стойку бара. Перед ним стакан с напитком и листки серой, газетной бумаги, на которой он сосредоточенно что-то писал своей «вериблак».

Мы подошли, чтобы поприветствовать его, представились молодыми писателями, но он встретил нас очень агрессивно и почти закричал: «Кто вам сказал, что можно беспокоить людей, находящихся в публичном месте?» Когда же Бернардо сделал попытку объяснить наши намерения, Хемингуэй, не размахиваясь, хуком справа почти влепил Диасу в подбородок — я слушаю и вспоминаю Бабеля, строки из «Ги де Мопассана» — «...мы рождены для наслаждения трудом, дракой, любовью, мы рождены для этого и ни для чего другого», а Лисандро продолжает: — Говорю «почти», потому как приятель мой успел отпрянуть. Должен благодарить природу — она сделала его таким ловким! Тогда мы, не желая устраивать скандала, о к мили к противоположному концу стойки, обиженные и разозленные. Хемингуэй, как ни в чем не бывало, продолжал писать. Прошел час. Мы попросили счет, собирались уходить. Бармен ответил, что счет уже оплачен Хемингуэем. Раздражение наше уступило место удивлению. Тогда Хемингуэй подошел к нам, широко улыбаясь,— монстр исчез. Сказал, что чувствует себя неловко, был погружен в свои мысли, когда писал, а мы ему помешали. Сказал, что Бернардо мог бы стать превосходным боксером, и пригласил нас как-нибудь посетить его дом.

— Но вы не пошли! Уверен! Рассердились. Гордость помешала,— заметил я.

— Почти угадал! Соблазн был велик, хотя поначалу мы оба сразу решили не ходить. Неделю спустя, однако, Бернардо и я стояли у ворот финки. Какой-то мальчик спросил наши имена и отправился через сад к дому. Нас тут же впустили. Было около полудня, и мы слышали бравурные аккорды испанской гитары и обрывки андалузской песни, доносившиеся из окон. Хемингуэй встретил нас на веранде и объяснил, что у него гости, близкие друзья, кто-то из Голливуда и что он извиняется, но не может быть долго с нами. Усадил он нас на террасе и заговорил первым, и только о спорте. Мое невежество в этой области вынуждало меня молчать. Он ведь предупредил, что время, отведенное для нас,— ограничено, и я не решился заговорить с ним о литературе. Он предложил выпить. Мы оба отказались, и тогда он вскочил с необъяснимой легкостью для его тучной комплекции. Мы поняли — встреча была закончена...

— Так и ни о чем не поговорили? Обидно, я-то рассчитывал услышать его суждения о жизни, литературе, о Кубе — интересные и, главное, заслуживающие доверия.

— Что поделать! Наше чувство сожаления, поверь, было куда более глубоким. Он знал, что мы оба пишем и что пришли к нему не от спортивной газеты. То. что он нам рассказывал, очевидно, могло удивить снобов, любителей светских спортивных новостей. Но мы про это забыли, как только за нами затворились ворота финки.

— И больше не было встреч?

— Были! Но все они носили иной характер. Хочу сказать, особенно в юные годы, я общался с ним, читая й перечитывая его вдоль и поперек и все то, что о нем писали другие. На мой взгляд, Хемингуэй принадлежит к тем исключительным писателям, которые были чрезвычайно популярны, но о жизни которых в то же время мало кто знал истинную правду. Пресса всего мира и критика занимались тем, что заполняли сотни страниц повествованиями о выставляемой напоказ им самим привлекательной части его жизни. В этом смысле Хемингуэй свободно может конкурировать с Мата Хари, Панчо Вильей. Сообщения о нем стоят в одном ряду с известием о самоубийстве Гитлера, гибели «Титаника», со сплетнями о кинозвездах мировой величины. Он был популярен наравне с бульварной литературой, славой европейских монархов, историей Распутина, величием последних дней Помпеи.

— Так уж? Все свалил в кучу. Не чересчур ли ты хватил?

— Нет, уверен, что и у вас в стране многие не знают, кто такие Мата Хари, Панчо Вилья, даже Распутин, а портреты Хемингуэя — в каждом втором доме, где я бывал... Они висят, и на почетном месте.

— Это верно! У нас его любят...

— Но не знают. Знают только то, что он сам хотел.

— А ты что-нибудь писал о нем?

— Да! Прошло несколько дней после его смерти, и я поехал к нему в Сан-Франсиско-де-Паула. Хотел посмотреть, что делается в «Ла Вихии». Рене впустил меня в дом, узнав, что я собираюсь писать в газете о его бывшем хозяине. В комнате, входившей в половину писателя, я обнаружил склянку е формалином. В ней была довольно крупная ящерица. Рене объяснил мне, что несколько лет тому назад одна из многочисленных кошек, живших в доме, увидела эту ящерицу в саду, набросилась на нее и вцепилась острыми зубами в шею. Ящерица, казалось, была лишена возможности сражаться, но она стойко сопротивлялась, нанося удары по морде своим хвостом. Хемингуэй услышал возню, вышел в сад и отбил ящерицу у кошки. Принес домой, поместил в своей туалетной комнате, кормил, поил, смазывал ей раны мертиолатом, лечил. Но пресмыкающееся погибло десять дней спустя. Глядя на склянку с формалином и, размышляя над этим маленьким эпизодом из жизни писателя, я вдруг неожиданно увидел в синтезе его биографию и смысл всего того, о чем он писал. Как та ящерица, сам Хемингуэй был бит, ранен и травмирован своим временем, людьми, окружавшими его. Как та самая ящерица, на первый взгляд здоровые и пользующиеся жизнью по мере своих способностей герои его произведений постоянно подвергаются обидам, нападению со стороны и остаются жить со шрамами или гибнут, но непременно сопротивляются до последнего и никогда не сдаются.

— Оригинально твое наблюдение, Лисандро. Но не только поэтому я разделяю его. По мере сбора материала о его жизни на Кубе, я почти приблизился к тому, чтобы сделать вывод, подобный твоему. Ты знаешь, как сам Хемингуэй любил рассказывать о своих собственных шрамах.

— В склянке с формалином...— Лисандро услышал голос жены, сообщавшей из комнаты, что кофе готов, встал и через несколько секунд возвратился с подносом.— В склянке с формалином,— продолжал он,— я увидел дань смелости ящерицы, дань силе ее сопротивления перед навалившейся на нее угрозой. Хемингуэй и сохранил ее потому, что в ящерице, в ее судьбе видел самого себя. Ведь у него было много недоброжелателей, недругов и просто врагов. Начнем со старухи Гертруды Стайн. Она была жестоким неприятелем, худшим из худших, поскольку знала досконально то, что критиковала в нем. Хемингуэй учился у нее, исповедовался, как перед духовником, и, как от всех своих учителей, затем отрекся и от нее. Она скорее всего как раз за это была с ним беспощадна — не постеснялась вспомнить, как он в свои юные годы заливался слезами, узнав, например, что вскоре должен стать отцом. Плакал, поскольку не был к этому готов, считая себя слишком молодым. И эта же Стайн повсюду рассказывала о том, что Форд Медокс Форд испытывал неловкость в обществе молодого Хемингуэя, который не уставал льстить, угодничать и постоянно валился перед ним на колени, утверждая, что Форд самый великий из поэтов человечества...

— Как ты к этому относишься? Считаешь ли такие «откровения» правомерными? — ко времени встречи с Лисандро Отеро меня уже не раз тревожила мысль о том, как я справлюсь с обилием собранного, неизвестного и во многом звучащего диссонансом тому, что мы привыкли знать о Хемингуэе.

— Лучше об этом говорить при жизни. Может быть, больнее, но честнее,— Лисандро отхлебнул кофе из чашечки.— Я так считаю!

— Верно! Гласность! Там, где есть тайна,— там неизбежно возникает соблазн подправить правду. Сама тайна для меня понятие отрицательное, нечто противное существу человека. Так должно быть, хотя без тайны человек не может. Обидно, естественно, когда рушатся легенды. Мы преклоняемся, стремимся подражать, берем пример, а потом оказывается в некотором роде — мыльный пузырь... Гласность — это инструмент совершенствования человека...

— Не менее опасным его критиком был Макс Истмен. Он публично заявил, что Хемингуэй храбрый, да только его храбрость, как парик на голове, заключена в волосах на его груди, а они не что иное, как парик. Позже Хемингуэй встретил Истмена в Нью-Йорке, и драка была не хуже, чем на ринге. Из наших отечественных критиков единственным, кто серьезно изучал творчество Хемингуэя, можно считать Сильвино Суареса. Он утверждал, что Хемингуэй оказал неоспоримое влияние на большинство современных прозаиков Кубы...

— Так ведь оно и есть! Ты первым не станешь этого отрицать. Знаешь по себе. Но вот симпатии к нему, как я вижу, ты утратил. Почему?

— Лучше бы он не приезжал на Кубу! Как ни пытался он жить в создаваемом им искусственном мире, окружая себя верными людьми, которые его не подводили, многое из его жизни все же становилось достоянием тех, кто прежде так восхищались им... Да и в творчестве его... Как только он переехал на Кубу — у нас восторгались, аплодировали, а если посмотреть с другой стороны? Как только переехал, оборвал, обрезал... лишил себя возможности на самом себе испытывать сложность положения в Штатах, скажем так, художника, стремящегося говорить правду. Он думал, что обнародует ее здесь, а сам десять лет молчал...

— Есть мнение, Лисандро, что время взлета, творческого плодотворного подъема как раз в сороковые годы сменилось периодом колебаний, внутренней сумятицы. Наш критик Морис Мендельсон утверждает, что «попыток увидеть исторические перспективы, какими был отмечен путь художника во второй половине 30-х годов, теперь (т. е. в сороковые, пятидесятые годы) он уже больше не делал». Как ты на это смотришь?

— Критик прав! Хемингуэй молчал более десяти лет, а выпустил «За рекой, в тени деревьев» и разочаровал. Хотел, очень хотел что-то серьезное сказать, но... не получилось. Не смог! Мало того, что, читая, ощущаешь, будто тебе все это уже хорошо знакомо, в книге нет ничего берущего за душу, волнующего сердце. Критика правительства, военщины — ни то ни се. И любовная линия... затянута, сентиментальна, без глубокой борозды. Скептицизм...

— Без прежней хемингуэевской хватки! И о войне. Как он о ней говорил, к примеру, в "Прощай, оружие!", в других произведениях! Хемингуэй видит и точно, сочно описывает виденное, прочувствованное им, но в толщу жизни, ее проблем, в их суть уже не проникает— они вне его, потому как не на что ему опереться. Так я понимаю. И вообще это может показаться тебе чересчур сильным, но порой думаешь, а не мало ли у него было настоящего жизненного опыта, достаточно ли было на всю жизнь нескольких лет работы в «Канзас сити стар» и «Торонто стар», чтобы познать наш век, где «одним слишком хорошо, а другим — слишком плохо, где тягостны и невыносимы нищета и несносно благополучие». Не помню, чьи это слова. Но мысль мою ты улавливаешь?

— Да! Более того, отсюда мое твердое убеждение, что в его героях чаще всего мы видим то, чего ему самому в его действительной, а не искусственно выставляемой на общее обозрение жизни так не хватало. Вот отчего в кубинский период Хемингуэй особенно ищет символы, которые дали бы ему возможность выразить идею виденного им мира. Поиски, однако, ограничены его внутренним сознанием, а выбор определяет объективное бытие.

— Ты конечно же знаком с очерком «Интеллектуальный героизм». Хосе Антонио Портуондо тонкий и глубокий, на мой взгляд, критик. Когда речь заходит о Хемингуэе, то статья буквально пестрит такими словами, как «поражение», «одиночество», «смерть», «тоска», «крушение», «неудача», «эскапизм», «индивидуализм», «растерянность», «романтизм» и снова «смятение», «безнадежность», «отчаяние».

— Да, но то, что Портуондо, например, расценивает как «эскапизм» — Африка, бой быков, охота, азартные игры и тому подобное,— на мой взгляд, есть не что иное, как символы, которыми Хемингуэй пытался представить и раскрыть вечную борьбу человека С его окружением, его средой. И, пожалуй, в большей степени — борьбу с другими людьми. Я не устаю повторять его максиму — «человека можно уничтожить, но нельзя победить». Ни один из героев Хемингуэя не признает себя побежденным, ни один из них не позволяет ни обстоятельствам, ни людям его побороть. Все сражаются, борются и гибнут порой, но не поставлены на колени. Как можно говорить о поражении, «крушении» и «тоске» у такого писателя, как он? У него не хватало знаний настоящей жизни...

— А что ты скажешь о произведениях на тему об Испании, конкретно о бое быков? Как ты смотришь на то, что в свое время — кстати заметь, почти сразу после гибели Хемингуэя — писал Жан Кау во французской газете «Ля Экспресс». Помнится, ты мне как-то говорил, что читал эту статью.

— Да, месье Кау заинтересовался тавромахией, наверное оттого, что перестал быть секретарем Сартра, и почему-то взял да и проштудировал «Смерть после полудня». И изрек свой силлогизм: «Дон Эрнесто временами врун, временами трюкач, а временами просто невежда». Дело в том, что этот вывод относится к знанию писателем боя быков, которое он проявил в «Смерти после полудня». Однако вывод так подан, что невольно переносится и на другие его книги. Хемингуэй не избежал, в ранних своих произведениях — чего не скажешь об «Опасном лете», поверхностного подхода. Он увлекся привлекательной выгодной стороной темы, по сути Своей сложной, весьма непростой для понимании, как скажем, высшая математика для среднего человека...

— И не проявил желания глубже вникнуть, заглянуть внутрь, пропустить через себя, познать суть...

— Может быть, даже и не подозревал о ее существовании... Но переносить суждение Кау на все творения Хемингуэя было бы более чем несправедливо. Каждый художник берет из окружающего его мира «сырье» для своего искусства. Но абсолютной объективности при этом, как некоторые претендуют, достичь невозможно. Художник черпает из среды лишь группу элементов, наиболее близких его восприятию, и подвергает их реакции, замешенной творческим импульсом внутри себя. От этого столкновения сил рождается эклектический космос: ни точное воспроизведение среды, ни голый плод фантазии. Хемингуэй взял из нашего реального мира элементы, не очень-то его представляющие, однако использовал их умело. Он создал и оставил нам в наследие произведения значительные об отдельных важных штрихах нашей эпохи.

— Тем, что было сказано об элементах, наиболее близких восприятию художника, ты даешь козыри Эдмундо Десноэсу. Он сейчас же заявил бы, что эта поверхностность вообще присуща Хемингуэю от рождения, и объяснил бы это как проявление «великодержавного», «шовинистического» начала, по природе присущего любому писателю США, прячущемуся, как в жизни так и в творчестве, словно за каменной стеной, за всемогущим зеленым паспортом с золотым орлом, зажавшим в когтях кучу стрел... Ты как полагаешь? Десноэс считает, что Сантьяго так превосходно разбирается в американском бейсболе, в его игроках Ди Маджио, Джоне Мак-Гроу, Дике Сейзлере, в разных лигах, в тренерах только потому, что писатель намерен был показать всему миру, что бедный кубинский рыбак любит Соединенные Штаты Америки, восхищается этой страной, преклоняется перед ее героями.

— Хемингуэй иначе не мог — он всегда «эксплуатировал» то, что ему приглядывалось, нисколько не заботясь, выгодно ли это тем, о ком он пишет — вспомни о его женах,— и насколько это соответствует действительности. Но подумай о заключении Максуэлла Гайзмара — Хемингуэй что хотел, то и внес на страницы своих произведений. Оно там! Никто не может этого отрицать, а мировая литература надолго сохранит. Что же касается Десноэса, то были суждения и почище. О Хемингуэе уже столько сказано всякого. А он был и остается Хемингуэем. Его следует читать! Он знаменитый писатель нашей эпохи. В «Снегах Килиманджаро» Хемингуэй спрашивает, зачем понадобилось леопарду забираться на западный пик покрытого вечными снегами горного массива? Леопард пытался пробраться в «Нгайэ-Нгайя», что означает на языке масаев «Дом бога» — вечность, бессмертие. В результате — скованные холодом и иссушенные ветром останки леопарда. В предсмертных судорогах «он увидел заслоняющую все перед глазами, заслоняющую весь мир, громадную, уходящую ввысь, немыслимо белую под солнцем, квадратную вершину Килиманджаро. И тогда он понял, что это и есть то место, куда он держит путь», — Лисандро Отеро вскинул голову. Блеска глаз его я в темноте не увидел, но я твердо знал, что они горели.— Теперь мы знаем — леопард добрался, он взошел к «Нгайэ-Нгайя»...

Мой палец потянулся к клавише магнитофона... Щелчок... звук его улетел в ночную мглу, а мы долго еще сидели молча, погруженные каждый в свои мысли.

Теперь, по прошествии ряда лет, когда было подготовлено к выпуску второе издание книги, возникло желание обратиться к ныне пишущим кубинским писателям с вопросом: «Ваше отношение к Хемингуэю».

Возможно, суть вопроса не достигла сознания каждого— в добросовестно изложенных 4—5 страничках, как правило, содержится лишь описание знакомства с Хемингуэем.

Цитирую выборочно.

Сальвадор Буэно: «Хемингуэя однажды спросили, как можно написать роман? Он ответил: «Стоя и карандашом». Таким я увидел его и запомнил на всю жизнь... Мне нравятся его рассказы больше, чем его романы. В рассказах больше правдивости... Ближе я познакомился с ним, когда вышла в свет повесть «Старик и море», короткая, но закаленная, как толедская сталь. Присутствовал я на празднике в честь Хемингуэя, устроенным фирмой «Атуэй», где собрались все, кто хотел, но не было писателей... О Хемингуэе, как о человеке, я узнал после знакомства с доктором Францем Штетмайером».

Густаво Эгуреп: «Лично я не был знаком с Хемингуэем. Видел его пару раз в баре «Флоридита». Он веселился с друзьями. Запомнилась его голова викинга, седая борода с крутым подбородком, огромные кисти рук. Взгляд грустный, нет, пожалуй, скорее меланхолический. Нет, еще точнее — взгляд одинокого человека... Мне нравился в нем дух искателя приключений. И не охота на львов в диких дебрях Африки, ни его дружба с тореро и знаменитыми артистами привлекала меня к нему, а его участие в гражданской войне в Испании на стороне Республики... Мой шеф в газете говорил моему другу, с которым мы вместе работали в конце пятидесятых, — он был членом компартии: «Хемингуэй работает на американскую разведку и подведет тебя однажды!» На что мой друг, часто бывавший в «Ла Вихии», отвечал: «Пусть он служит кому угодно, но всякий раз, как я прошу у него денег для партии, он мне их дает».

Хулио Травиесо: «В 1959 году я вышел из тюрьмы, где сидел за революционную работу против Батисты. Мой приятель привел меня к Рене, который согласился показать дом знаменитого писателя, великого охотника, покорителя женских сердец. Хемингуэй привлекал меня тем, что был сторонником Испанской республики... Дом — простой, но этим как раз мне и понравился. Разочаровало бесконечное количество засушенных голов диких животных. Я знал, что такое смерть, сам приносил ее и готов был в любую минуту расстаться с жизнью, но гордиться трофеями, когда ты с оружием против беззащитного животного, этого я не признавал...

Когда появился Хемингуэй, он стал подробно расспрашивать меня о жизни в тюрьме, а когда я сказал, что пытаюсь сочинять, он дал совет писать только то, что я сам пережил или хорошо знаю, например, о жизни в тюрьме, и тут же сменил тему разговора... Есть мнение, что Хемингуэй относился к писателям прошлой Кубы с пренебрежением. Думаю, что это не так. Их просто было мало и то, что они делали,— столь незначительно, что он и не общался с ними. Я представляю себе так, что Хемингуэй вообще по своей натуре не очень любил интеллектуалов и тем более писавших обо всем, только не правду, какую видел он сам. Он и сам не вел жизнь интеллектуала, хотя и был образованным человеком... Уверен, что, помимо влияния его творчества на многих современных писателей Кубы, мы в глубине души уважаем и восхищаемся Хемингуэем-человеком».




 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер"