Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Грегори Хемингуэй - "Папа. Личные воспоминания" (часть 2)

Человек, которого я помню, был добр, мягок, прост и огромен... и мы все называли его не иначе, как Папа, и не потому, что боялись, но оттого, что любили... Он был настоящим человеком... Я расскажу вам о нем.

Мы действительно имели все, что хотели, в Сан-Вэлли летом и осенью 1940 года, первым летом, которое проводили с Папой после его развода с матерью (Полиной Пфейфер). По соглашению с владельцами «Юнион пасифик» Папа и его семья могли жить в Сан-Вэлли, а эта железнодорожная компания получала право сообщать литературному миру о том, что он находится именно там, а также делать разумное количество фотографий Хемингуэя на отдыхе. Взамен все было бесплатно. «Только ставь свою подпись, и ты получишь, что хочешь. Гиг. Им нужны бумажки, это называют счетами, — смеялся Папа, — но неважно, сколько ты там истратишь. Только подписывай...

Отец спешил закончить «По ком звонит колокол», а мои братья занимались какими-то интересными делами, которые всегда находятся у ребят постарше, — и я был фактически предоставлен самому себе. Вставал обычно с небольшим туманом в голове от выпитого накануне из оставшегося в стаканах взрослых. Жил я в маленькой гостинице «Челленджер», помещения которой выглядели куда как скромнее шикарных апартаментов Папы и Марти (Марта Геллхорн), обитавших в охотничьем домике. Но никто не говорил мне, что питаться надо только в кафетерии гостиницы, и я часто завтракал в ресторане «Овен», который был много дороже и который часто посещали гости охотничьего домика. Я заказывал свежую форель или яйца «Бенедикт». Потом брал со стола несколько булочек и шел на часок покормить почти ручных уток, живших на пруду около ресторана. Вначале птицы казались очень похожими друг на друга: и селезни с зелеными головками, и утки — все сплошь коричневые. Но понемногу я научился различать их, а некоторым даже придумал имена… Постепенно и они стали узнавать меня, подходили, когда я их звал. Тем летом в Сан-Вэлли были еще дети, многие из них приезжали и уезжали так быстро, что сблизиться с ними я не успевал, поэтому утки стали моими настоящими друзьями.

После часа, проведенного с птицами, я шел в открывавшийся к тому времени кегельбан, чтобы сыграть несколько партий. Потом плавал в круглом открытом бассейне, вода в котором подогревалась. В бассейне были стеклянные стены, с поверхности воды поднимался пар и сворачивался в облака — выглядело все это как сон, как подземное царство или воды Стикса. После купания следовал массаж, а затем я отправлялся на стрельбу по тарелочкам... Утро мое заканчивалось на катке, где местное подобие Сони Хени, прижимая меня к себе, показывала, как делать фигуры. Нагуляв аппетит, я шел обратно в «Овен» и съедал кусок мяса или лягушачьи ножки, или цесарку, которую подавали под стеклянным колпаком и с большой торжественностью, хотя я и не воспринимал этого с тем восторгом, который появлялся у меня при виде пылающего шиш-кебаба. После обеда я опять кормил уток. Потом отправлялся удить рыбу в искусственном озерке, всегда кишевшем молодой неопытной форелью, хватавшей любую наживку. Завершалось все это экскурсией на конюшню и верховой прогулкой перед ужином с Папой и Марти. В присутствии Марти мне приходилось быть осторожным — она вела себя как моя мать и считала своей обязанностью следить за дисциплиной. Я быстро понял, что при ней не стоит выхватывать ручку и делать большой заказ: когда мы обедали вместе, выбирал что попроще. Но с радостью отказывался от лучших блюд, лишь бы побыть с Марти. Она была такая красавица... золотистые волосы ниспадали на плечи; когда говорила, она любила встряхивать ими, словно жеребенок на пастбище... Я не помню, какого цвета были у Марти глаза, но помню в них теплоту и одновременно озорство, помню, как в них загорались искорки, когда она смеялась, А кожа у нее была как у Ингрид Бергман — свежая и чистая, она дышала здоровьем и ясностью. И могла говорить о чем угодно — или ни о чем, если вам так хотелось... (Когда я лет семь назад встретил ее в Бостоне, она все еще выглядела роскошно, хотя ей в то время было под 60…)

Но возвратимся в то лето и осень 1940 года. Чеки, подписанные мной в первый месяц, составили что-то около 600 долларов. Папа вызвал меня к себе. Я был испуган, Уже сама фигура его внушала трепет, хотя со мной он всегда обходился мягко. «Гиг, я никогда не учил тебя, как обращаться с деньгами. В общем-то они ничего не значат, но на них можно купить уйму вещей... Когда ты подписываешь чек, это все равно как тратишь те монетки, что я даю тебе на карманные расходы. У нас не всегда их будет так много...» После этого Папа подошел к сути вопроса. «Г-н Андерсон, очень милый человек, тот самый, что считается здесь главным, вышел из себя, — сказал Папа. — Он утверждает, что ты за месяц установил своеобразный для 9-летнего ребенка рекорд. Даже сын Ага-хана, когда был здесь, истратил за месяц лишь 200 долларов». Папа рассмеялся, а потом уже серьезно добавил: «Если будешь продолжать в том же духе, нам, возможно, придется отсюда уехать». Лицо у меня вытянулось — а кто же будет кормить уточек? «Г-н Андерсон не настаивал на нашем отъезде, но он просил меня поговорить с тобой. Постарайся подписывать чеки не так часто. Перестань заказывать всякие экзотические штучки и бери поменьше уроков по стрельбе и фигурному катанию. Скоро начнется охота на фазанов и уток, я возьму тебя с собой, когда мы поедем. Пусть это будет утешением, а стрельба по тарелкам отменяется. С живыми птицами получишь больше удовольствия...» Итак, мне пришлось себя ограничить. В следующем месяце сумма счетов спустилась до 300 долларов, и хотя Папа был далек от выражения восторга по этому поводу, он не мог не увидеть, что разговор на меня подействовал. А это означало, что я не только сохраню дружбу с моими уточками, но и огражу близких от бесчестия. <…>

Охота на уток открывалась осенью, и поскольку Папа уговорил мою мать разрешить мне пропустить несколько недель школы, я еще ненадолго задержался. Сначала все выглядело странно. Мертвые дикие утки так походили на моих ручных друзей, если не считать того, что их оперение было обычно запятнано кровью и они не двигались и не крякали. Но я заставил себя прекратить сравнивать. Папа не читал мне благочестивых лекций о том, что мы «даровали смерть», не говорил всего того, что говорил позже, когда для него самого, больного и усталого, смерть казалась, вероятно, даром. Я помню лишь, как подняв раненую утку, он сказал мне: «Скрути ей шею, пусть не мучается».

Я привык убивать с детских лет и много позже, уже в Африке, стал похож на того героя из «Недолгого счастья Фрэнсиса Макомбера», который мог убить кого угодно, абсолютно кого угодно. Но только тогда, а не теперь. Сегодня и я чувствую жизнь даже в больном дереве и вздрагиваю, когда его метят и я знаю, что оно обречено на смерть. Наверное, мгновение дара смерти приближается и ко мне». <…>

Той осенью поохотиться с нами приезжало много народа. Больше других мне нравился Гари Купер. Я видел множество фильмов с его участием, и он ненамного отличался от своих героев — необыкновенно красивый, мягкий, обходительный, от природы наделенный благородством, Я помню, как однажды после охоты мы решили сделать кое-какие покупки и зашли в магазин: какая-то старушка узнала Купа и попросила у него автограф. «Мне так нравятся ваши фильмы, г-н Купер. И знаете почему? Вы во всех них такой одинаковый». Куп только улыбнулся, дал автограф и сказал: «Благодарю вас, сударыня». Когда актеру говорят, что в разных картинах он играет одно и то же, это мало похоже на комплимент. Папа божился, что Куп этого нюанса никогда не улавливал, но я сомневался. Он любил рассказывать историю со старушкой, но никогда не делал этого в присутствии Купа и всегда без тени злорадства. В те дни он вообще никогда не злорадствовал.

Во время обеда, состоявшего из трофеев нашей охоты на фазанов, Папа и Куп говорили без умолку. В основном так, ни о чем — об охоте и Голливуде. Хотя духовно их ничто не роднило, меж ними царили добрые и нежные отношения. И они получали истинное наслаждение от общения друг с другом — об этом можно было судить по тому, как звучали их голоса, как улыбались глаза. И не было вокруг никого из тех, на кого надо производить впечатление — это-то и прекрасно, — только их жены и дети. Может быть, и не стоило говорить, но оба они были великолепными актерами (да, и мой отец тоже), которые привыкли первенствовать, делая это сознательно или безотчетно: они были двумя наиболее удачливыми героями, идолами этого века. И никогда не возникало между ними соперничества, да и не было причин к этому. Оба тогда находились в зените...

Куп прекрасно стрелял из нарезного оружия, так же хорошо или даже лучше, чем мой отец. Но спокойствие, уверенная сила, способствовавшие этому, превращали его в то же время в медлительного стрелка, когда он брал в руки простое ружьецо. С Папой была та же история — прекрасный профессионал, посредственный любитель. У Папы, правда, была еще проблема со зрением, чтобы успеть увидеть птицу в очках, ему требовалось много времени. В результате он легкую цель превращал в трудную...

Приезжала тогда и Ингрид Бергман... Я видел ее в фильме «Интермеццо»... Но в жизни она была куда как лучше. Некоторые актрисы способны повергать своих поклонников в состояние временной невменяемости, в случае с г-жой Бергман эта невменяемость превращалась в явление постоянное. Увы, подойти к ней поближе было почти невозможно, ее всегда окружали люди, вроде Говарда Хокса (американский режиссер, сценарист, продюсер, экранизировавший роман Хемингуэя «Иметь и не иметь»), Гари Купера или моего отца. Было интересно наблюдать, как они хорохорились в ее присутствии. Я отнюдь не утверждаю, что ее можно было назвать глупышкой… но она могла вдруг сказать что-нибудь вроде: «Я всегда ношу с собой в сумочке запасную пару чулок, а то они постоянно рвутся, а в разгар вечера где найти другие». И Папа, кого эта часть туалета волновала лишь в момент раздевания, говорил: «Да, Ингрид, это очень практично, очень практично. Это показывает, что у тебя, дочка, развито чувство здравого смысла». И потом опять все на нее глазели, пока она вновь что-нибудь не произносила. Мужу ее, Питеру Линстрему, вероятно, приходилось нелегко. Он был исключительно приятный человек, но на него, казалось, никто не обращал внимания. За глаза его называли г-ном Бергманом. На самом деле он был блестящим нейрохирургом, возможно, более талантливым и стоящим в своей области, чем все другие вместе взятые...

Осень кончилась, и мне нужно было возвращаться в Ки-Уэст... Не думаю, чтобы то лето испортило меня на всю жизнь, но многое другое не выдерживало сравнения с тем временем.




 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер"