Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Эрнест Хемингуэй. Проблеск истины (Предрассветная правда) (читать онлайн)

True at First Light - Проблеск истины (Предрассветная правда)

Эрнест Хемингуэй

Оглавление

В Африке что на заре правда, то к полудню ложь, не стоящая и гроша, как то волшебное, в обрамлении спелых трав, лазурное озеро на окоеме пропеченного солончака; его только что протопал от края до края и ясно понимаешь, что никакого озера нет, а оглянись — вот оно, живое и прекрасное.
Эрнест Хемингуэй

Вступительное слово

В этой истории место и время действия имеют огромное значение — по крайней мере для меня. В Восточной Африке я провел первую половину сознательной жизни — за чтением хроник и литературы европейских переселенцев, главным образом выходцев из Британии и Германии, история существования которых на африканском континенте не насчитывает и трех поколений.

За сюжетом первых пяти глав сегодняшнему читателю следить тяжело, поэтому необходимо пояснить, какой была Кения в зиму с 1953 на 1954 год.

Джомо Кениата, чернокожий африканец из племени кикуйу, был женат на англичанке, получил неплохое образование и повидал мир. Вернувшись в родную Кению, он организовал и возглавил движение мау-мау или, если пользоваться терминологией британской колониальной администрации того времени, подбил чернокожих работников на вооруженную борьбу против европейских землевладельцев, якобы присвоивших земли племени кикуйу. Почти как в жалобе Калибана из шекспировской «Бури»:

А остров — мне принадлежит по праву,
Как сыну Сикораксы! Ты ж обманом
Его присвоил: пел, юлил, ласкался,
Поил меня дурманным соком ягод,
Помог назвать великий свет и малый,
Что светят днем и ночью. Я поверил,
Открыл тебе земли моей секреты:
Где соль, где родники, где сушь, где пашня…

Движение мау-мау сильно отличалось от того панафриканского движения за независимость, что сорок лет спустя привело к переходу власти в руки чернокожего большинства на территориях к югу от Сахары. Специфика мау-мау определялась главным образом антропологией племени кикуйу. Каждый член этого племени, решивший участвовать в мау-мау, давал страшную мистическую клятву, навсегда прощался с нормальной жизнью и превращался в черного камикадзе, в неутомимый и безжалостный автомат, работающий на уничтожение главного врага — европейского фермера. Наиболее популярным сельскохозяйственным орудием того времени была панга — тяжелый тесак, штампованный из листовой стали на заводах Средней Англии и одинаково хорошо справлявшийся с рубкой кустарника, рытьем ям и убийством. Панга имелась практически у каждого батрака.

Я, конечно, не антрополог, и мое описание мау-мау может не соответствовать действительности, однако оно отражает взгляды приезжих европейских фермеров, их жен и детей. По-своему печален тот факт, что жертвами этой прикладной антропологии становились главным образом не европейцы и их семьи, а местные жители, сотрудничавшие с колониальными властями либо отказавшиеся принять клятву.

Земли, которые племя кикуйу считало исконно своими и на которых в момент написания романа оседали европейские переселенцы, назывались Белыми Высотами. Благодаря приподнятости и обилию воды сельскохозяйственные условия здесь были лучше, чем на равнине, где проживало другое племя, камба. Несмотря на их более чем близкое языковое родство, образ жизни камба сильно отличался от образа жизни кикуйя. Камба были кочующими охотниками и собирателями, а кикуйя — оседлыми земледельцами. Белому человеку культурные различия этих народов проще всего понять на примере двух соседей по Пиренейскому полуострову, испанцев и португальцев. Мы знаем их достаточно хорошо и не удивляемся, что определенные вещи для одних благо, а для других смерть. С мау-мау сложилась похожая ситуация: камба в отличие от кикуйя не видели в ней толку — к счастью для семьи Хемингуэй, иначе и Эрнеста, и Мэри в одну прекрасную ночь зарубили бы пангами их собственные слуги, которым они безраздельно доверяли.

К началу шестой главы тоскливое предчувствие, что на лагерь Хемингуэя вот-вот нападет шайка вооруженных до зубов головорезов мау-мау, улетучивается, как предрассветная дымка под первыми лучами солнца, и читатель наконец обретает возможность без помех наслаждаться повествованием.

Мне как второму сыну выпало счастье много видеть отца, когда он был женат сперва на Марте Геллхорн, а потом на Мэри Уэлш. Помню, летом на Кубе, будучи тринадцати лет от роду, я забрел в небольшой домик, который Марта снимала для них с отцом, и застал родителей сплетенными в одну из тех атлетических поз, что рекомендуются брачными методичками для внесения разнообразия в супружескую жизнь. Я тихонько ретировался, и вряд ли они что-либо заметили. Пятьдесят шесть лет спустя, редактируя роман, я наткнулся на пассаж, где папа называет Марту симулянткой, и та картина встала передо мной чрезвычайно ярко, словно и не было полувекового забвения. Вот уж действительно симулянтка.

В безымянной рукописи Хемингуэя около двухсот тысяч слов, по крайней мере половина из которых — чистый вымысел, так что дневником ее назвать невозможно. Надеюсь, Мэри не очень рассердится, что я столько внимания уделил Деббе, которая в супружеском спектакле Хемингуэев сыграла роль своеобразного черного антипода самой Мэри, образцовой белой жены, всегда и во всем защищавшей интересы мужа и ответившей на его смерть эффектным актом ритуального самосожжения длиной в двадцать пять лет, топливом которому вместо сандалового дерева послужил джин.

В сердце этих мемуаров поет контрапункт между правдой и вымыслом; автор пользуется им охотно и со знанием дела; читатель, любящий подобную музыку, без сомнения получит массу удовольствия.

Я довольно много времени провел в лагере сафари у Киманы и знал в лицо всех его обитателей, черных, белых и загорелых; царившая там атмосфера, сам не знаю почему, напоминает мне лето 1942-го на яхте «Пилар», где мы с братом Грегори провели упоительный месяц в обществе настоящих морских волков, подобно тринадцатилетнему сыну генерала Гранта Фреду, дружившему с ветеранами во время осады Виксбурга. Радистом у нас был профессиональный морской пехотинец, ранее служивший в Китае. В то лето у него наконец дошли руки до «Войны и мира», неизвестно каким ветром занесенного в корабельную библиотечку, и он читал запоем, благо должность радиста не требовала практически ничего, кроме присутствия в рубке. Помню, он говорил, что роман проще понять тем, кому довелось повращаться в Шанхае среди русских белоэмигрантов.

Хемингуэй не закончил и первого черновика рукописи: ему помешали и продюсер Лелэнд Хейярд, чья жена увековечена в книге в обнимку с международным телефоном, и прочие голливудские деятели, занимавшиеся съемками фильма «Старик и море». Поддавшись на их уговоры, отец поехал в Перу ловить киногеничного марлина. Грянувший вслед за этим Суэцкий кризис заблокировал канал, и на возвращении в Восточную Африку пришлось поставить крест. Видимо, поэтому рукопись и осталась незавершенной. С другой стороны, из романа мы знаем, что Хемингуэй постоянно думал о Париже в контексте «старых добрых времен», так что рукопись могла быть заброшена еще и потому, что с огоньком писать о любимом городе отцу было куда проще, чем о Восточной Африке, которая, несмотря на всю свою живописность и праздничность, всего за несколько месяцев успела изрядно его потрепать, наградив сперва амебной дизентерией, а затем двумя авиакатастрофами.

Будь сейчас жив Ральф Эллисон, это предисловие я с легким сердцем поручил бы ему, потому что в своем сборнике эссе «Тень и действие» он писал:

«Вы до сих пор не поняли, отчего Хемингуэй для меня важнее, чем Райт? Вовсе не оттого, что он был белым или более признанным. Просто Хемингуэй умел ценить вещи, которые я тоже люблю и которых Райт, будучи человеком увлеченным, в чем-то ограниченным и отчасти неопытным, толком не знал: погоду, оружие, собак, лошадей, любовь и ненависть, невероятные ситуации, из которых люди отважные и целеустремленные выходят с честью и с пользой для себя. Хемингуэй рассказывал об обыденной жизни с такой потрясающей точностью, что во время рецессии 1937 года мы с братом выжили только благодаря его описанию стрельбы влет. Он понимал разницу между искусством и политикой и как писатель мог кое-что рассказать об их взаимосвязи. И наконец, все, что он писал, было насыщено тем духом истинной трагедии, что очень близок мне, ибо он сродни блюзу, ставшему в Америке главным инструментом трагической экспрессии».

Я убежден, что Хемингуэй прочел «Человека-невидимку» Эллисона. Это помогло ему взять себя в руки после двух авиакатастроф, что едва не убили его и Мэри, и в пятьдесят с лишним лет снова взяться за перо. Так началась африканская рукопись, хотя со времени событий, на которых она основана, прошло уже больше года. Упоминая о писателях, ворующих друг у друга, отец скорее всего имел в виду именно Эллисона с его рассказом про умалишенных, один эпизод которого очень напоминает сцену с ветеранами в баре на Ки-Уэст из романа «Иметь или не иметь».

Эллисон написал свое эссе в начале шестидесятых, вскоре после смерти Хемингуэя. Конечно же, он не читал неоконченной африканской рукописи, которую я вытащил на свет, назвал «Что на заре правда» и, надеюсь, не очень испортил своим вылизыванием. Фактически я взял текст, написанный отцом на заре, и к полудню попытался сделать с ним примерно то, о чем говорит Светоний в «Жизни замечательных людей»:

«Согласно преданию, Вергилий, работая над поэмой «Георгики», с утра пораньше надиктовывал стихи в изрядном объеме, а потом целый день ужимал этот объем, остроумно замечая при этом, что поступает подобно медведице, вылизывающей новорожденного медвежонка».

Никто, кроме самого Хемингуэя, не сумел бы превратить африканскую рукопись в того грозного гризли, эмбрионом которого она, несомненно, является. Под названием «Что на заре правда» я предлагаю вашему вниманию уютного плюшевого медвежонка; каждую ночь я беру его с собой в кроватку, в одеяло завернусь, засыпаю и молюсь: Боженька, храни меня, ну а если не проснусь, — Боженька, возьми меня.

Покойся с миром, папа.

Патрик Хемингуэй Боземан, штат Монтана 16 июля 1998 г.

Проблеск истины. Глава первая

Сафари в этот раз складывалось непросто, потому что ситуация в Восточной Африке сильно изменилась.

Белый Охотник уже много лет был моим другом. Я уважал его больше, чем родного отца, а он мне доверял, хотя я этого не заслуживал; в общем, было куда расти. Он учил меня так: давал полную свободу и ждал, когда я ошибусь, после чего поправлял, вкратце объясняя, в чем дело. В следующий раз, если я не повторял ошибки, объяснения делались подробнее. В душе он был бродягой и в конце концов оставил нас: позвали дела на «ферме», как в Кении называют скотоводческое ранчо в двадцать акров. У него был непростой характер, сотканный из чистейшей отваги, всех мыслимых человеческих слабостей и тонкого, чрезвычайно критичного знания людей. Безраздельная преданность семье и очагу сочеталась в нем с непреодолимым желанием жить в одиночестве. Жену и детей он очень любил.

— Вопросы есть?

— Боюсь, со слонами напортачу.

— Разберешься.

— Еще что скажешь?

— Тут каждый знает больше тебя. А ты должен принимать решения и стоять на своем. Хозяйство предоставь Кейти. В общем, выкручивайся.

Некоторые обожают командовать, приходят в ажиотаж, если выпадает случай заместить начальника, даже формальностями пренебрегают. Я и сам люблю быть командиром: идеальный сплав свободы и рабства. Наслаждаешься свободой, сколько душе угодно, а как чувствуешь, что пошел вразнос, прячешься за чувство долга. Я уже несколько лет никем не командовал, кроме самого себя; даже начало приедаться: сильные и слабые струны своей души я неплохо изучил, и чувству долга было где разгуляться, зато на долю свободы не осталось почти ничего. Кстати, в последнее время я довольно часто (и с неизменным отвращением) натыкаюсь на различные варианты собственной биографии, написанные людьми, прекрасно осведомленными о моей личной жизни, целях и взглядах. Это как если бы о сражении, в котором ты участвовал, рассказывали знатоки, всю войну просидевшие в тылу, а то и вообще родившиеся после победы: в их речах звенит абсолютная уверенность, основанная на скрупулезном изучении материала; уверенность, о которой я могу только мечтать.

В то утро я дорого бы отдал, чтобы мой замечательный друг и учитель Филипп Персиваль не общался со мной в той стенографически сдержанной манере, что сделалась нашим официальным языком. Я дорого бы отдал за свободу расспросить его о вещах, обсуждать которые было между нами не принято. Больше всего на свете мне хотелось получить подробный и исчерпывающий инструктаж, какой получают новобранцы в британской армии. Увы, правила игры, сложившиеся между мной и Филиппом Персивалем, были не менее строги, чем племенной закон камба. Мы раз и навсегда условились, что борьба с моим невежеством — дело рук самого невежды, однако в отсутствие учителя ошибки было некому исправлять, и в то утро мне было очень одиноко, несмотря на переполнявшее меня радостное нетерпение поскорее занять пост начальника.

Мы с давних пор называли друг друга «Отец». Познакомившись с Филиппом Персивалем около двадцати лет назад, я сразу начал звать его Отцом; правда, с глазу на глаз, чтобы не нарушать приличий. Когда мне перевалило за пятьдесят и по африканским меркам я сделался мзи1, он тоже перешел на эту лестную для меня форму обращения — своего рода повышение в звании. Не могу себе представить ситуацию — точнее, не саму ситуацию, а ее убийственные последствия, — когда я в лицо назвал бы его мистером Персивалем или он обратился бы ко мне по имени.

Итак, в то утро у меня было много вопросов и тревожных предчувствий. Мы, однако, обходили их традиционным молчанием. Я чувствовал себя одиноким, и Отец это понимал, конечно.

— Да ладно, без проблем какое веселье! — говорил он. — Ты, слава Богу, не механик, как остальные. Одно название, что белые охотники, а на деле механики; язык выучили, а ходят по натоптанным дорогам. Ты в языке ноль — ну и что? Зато сам дороги протаптываешь, и парни помогают. Не знаешь, как сказать кикамба — говори по-испански. Они это любят. Или пусть мемсаиб говорит, у нее лучше получается.

— Иди ты знаешь куда?!

— Следом за тобой.

— Скажи лучше про слонов.

— Не бери в голову. Что слоны? Тупые горы мяса. Каждый знает, что они безобидные. Ты вроде вон каких хищников валил! Мастодонты, шерсть до земли, бивни штопором! А у слонов разве бивни?

— Кто тебе наплел?

— Кейти. Мол, ты их пачками клал, даже когда не сезон. Саблезубых тигров — это само собой. Бронтозавров — по мелочи.

— Вот же сукин сын!..

— Ну почему? Он сам наполовину верит в то, что говорит. У него есть старый журнал, там на обложке эта публика очень натуралистично изображена. Полагаю, у него день на день не приходится: когда верит, а когда и не очень. Зависит от того, как ты отстрелялся, сколько цесарок добыл.

— Я помню эту статью. О жизни доисторических животных, с иллюстрациями.

— Да еще с какими! А ты молодец, знаешь, как репутацию белого охотника поддержать. В первый же день популярно людям объяснил, что в Африку приехал, потому что дома закончилось разрешение на отстрел мастодонтов. А на саблезубых у тебя аннулировано за жестокость. Я поддержал, конечно. Мол, чистая правда: ты известный добытчик слоновой кости из штата Вайоминг, это такой американский аналог анклава Ладо, только вместо слонов мастодонты. А сюда ты приехал, во-первых, из уважения ко мне, потому что я тебя босоногим мальчишкой подобрал и к делу приспособил, а во-вторых, чтобы руку набивать, пока тебе на родине новое разрешение оформляют.

— Отец, ну скажи что-нибудь по делу! Ты же знаешь, слоны начнут безобразничать, мне придется разгребаться.

— Техника охоты примерно та же, что и на мастодонта. Старайся держать ствол параллельно воображаемой оси канала, образованного витками левого бивня.

Попадешь аккурат в меридиан смерти, то есть в седьмую складку на хоботе, если считать вниз от первой лобной шишки. Переносье у них широкое, не промахнешься. Если не уверен в себе, подходи и стреляй в ухо. Не так эстетично, зато надежно и практично.

— Дельный совет, спасибо.

— За мемсаиб я не волнуюсь, ты за ней присмотришь. А вот за тобой присматривать некому. Старайся быть послушным мальчиком.

— Ты тоже.

— Уже сколько лет стараюсь, — ответил Отец. И закончил классической формулой: — Теперь ты за главного.

Вот так я и остался за главного — в безветренное утро последнего дня предпоследнего летнего месяца.

Со столовой я перевел взгляд на свою палатку, затем на остальные палатки, затем на людей, снующих возле костра, на охотничий джип и грузовики, словно поседевшие от обильной росы, — и наконец остановился на парящей за деревьями грандиозной вершине, чьи роскошные снега сверкали в то утро особенно свежо и казались совсем близкими.

— Не застрянешь на грузовике?

— Ничего, дорога сухая.

— А то возьми джип, я обойдусь.

— Не настолько ты крутой, — усмехнулся Отец. — Я тебе хороший грузовик пришлю, а этот сдам. Парни говорят, барахлит.

Парни — так он называл местных, вату. Раньше в ходу был термин «пацаны». Для Отца они и сейчас остались пацанами: он помнил детьми либо их самих, либо их родителей. Двадцать лет назад я тоже звал их пацанами, и ни у кого даже мысли не возникало оспаривать мое право. Да и сейчас, пусти я в ход это обращение, они бы не возражали. Времена, однако, изменились: у всех теперь были имена и четкие обязанности. Не знать, как зовут твоих людей, во-первых, было невежливо, а во-вторых, говорило о небрежности. Бытовали также разнообразные клички — уменьшительные, ласкательные, насмешливые, обидные и безобидные. Отец иногда устраивал парням разносы — либо по-английски, либо на суахили; они это обожали; я никогда бы не решился поднять на них голос. Еще у всех до единого имелись секреты, существовали вещи, о которых было принято говорить лишь в узком кругу, как повелось со времен экспедиции Магади. Количество секретов постоянно росло, они дробились на подклассы, на полусекреты и правила, понятные без слов. Иные были с душком, иные до того потешные, что, бывало, увидишь, как один из оруженосцев ни с того ни с сего согнется от смеха, и тут же все поймешь, и тоже начинаешь хихикать, и вот уже вы оба изо всех сил стараетесь сдержать хохот, а потом полдня диафрагма болит.

Утро выдалось свежее и живописное. Мы выехали на равнину; вершина и рощица, где был разбит лагерь, остались позади. Впереди в зеленой траве паслись в изобилии газели Томпсона, а ближе к кустарнику бродили стада антилоп гну и газелей Гранта. Вот и импровизированная взлетная полоса — ее соорудили, когда трава еще не поднялась, погоняв взад-вперед пару машин и расчистив с одной стороны кустарник. Мачта, срубленная из молодого деревца, понурила голову после вчерашнего ветра, а старый мешок из-под муки, игравший роль ветрового конуса, безвольно повис. Мы заглушили мотор, я вышел и осмотрел мачту: она стояла крепко, хоть и криво, и ветровому конусу хватило бы легчайшего ветерка, чтобы вернуться к жизни. Высоко в небе клубились штормовые тучи, красиво рифмуясь с зеленью травы и белизной вершины, царившей над горизонтом.

— Хочешь пощелкать? — спросил я жену. — Пейзаж в цвете, со взлетной полосой.

— Все уже было, и даже лучше, чем сегодня. Пойдем большеухую лису посмотрим. И льва.

— Он сегодня не покажется, слишком поздно.

— Мало ли…

И мы поехали старой колеей в сторону солончака. По левую руку простиралась равнина, окаймленная неровным частоколом высоких деревьев с желтыми стволами и изумрудной листвой — там начинался лес, где водились буйволы. Высоко вздымалась старая сухая трава, и повсеместно лежали деревья, выкорчеванные либо слонами, либо ветром. Впереди виднелись ярко-изумрудные луга, а справа шли болота с островами густого зеленого кустарника, из которого торчали редкие крупные деревья с плоской кроной. Повсюду паслась дичь. При нашем приближении животные отбегали — кто галопом, кто ленивой трусцой — и опять принимались за еду. Если мы проезжали вот так, транзитом, или если Мэри щелкала фотоаппаратом, они уделяли нам не больше внимания, чем сытому льву: под ногами не путались, но и не боялись.

Я изучал следы на дороге, перегнувшись через борт джипа; мой оруженосец Нгуи, сидевший сзади, занимался тем же. Мтука вел машину и поглядывал по сторонам. Из нас у него были самые зоркие и быстрые глаза. Аскетичное узкое лицо Мтуки светилось умом, на щеках красовались ритуальные шрамы племени камба в виде наконечников стрел. Он был старше меня на год и слегка глуховат. Сын Мколы в отличие от отца не был мусульманином. Он обожал охоту и водил машину как бог. Не помню случая, чтобы он проявил небрежность или безответственность — это при том, что Нгуи, Мтука и я традиционно считались главными возмутителями спокойствия.

Меня и Мтуку с давних пор связывала тесная дружба. Однажды я спросил его о происхождении глубоких ритуальных шрамов: у остальных охотников они были заметно меньше.

Он рассмеялся и ответил:

— О, это была такая нгома! Ты понимаешь? Девчонке голову закружить.

Нгуи и оруженосец Мэри по имени Чаро тоже рассмеялись.

Чаро, истый мусульманин, отличался патологическим неумением лгать. Собственного возраста он, конечно, не знал; Отец полагал, что ему уже хорошо за семьдесят. Даже в чалме он был сантиметров на пять ниже Мэри, и сейчас они стояли рядом, наблюдая за водяными козлами, что нехотя уходили к лесу в наветренную сторону, причем замыкавший движение вожаке великолепными рогами то и дело оглядывался, и я подумал, что животным они, верно, кажутся весьма странной парочкой. Ни одна живая тварь не испытывала перед ними страха — мы неоднократно имели случай в этом убедиться. Напротив, при виде миниатюрной блондинки в зеленом плаще и еще более миниатюрного негра в голубой куртке животные проявляли интерес, словно им довелось попасть на цирковое представление или столкнуться с забавным курьезом; хищники, во всяком случае, явно были не прочь познакомиться с ними поближе.

С самого утра нам было покойно и легко. В этой части Африки каждый день готовит что-нибудь необычное — прекрасное или ужасное. Просыпаешься с таким чувством, словно сегодня стартуешь в гигантском слаломе или в гонках на болидах. Знаешь наверняка, что происшествия не заставят себя ждать, причем не позднее одиннадцати. Я много времени провел в Африке и не припомню такого утра, чтобы я проснулся без ощущения счастья. Потом, конечно, на ум приходили неоконченные дела, и картина корректировалась. Однако сегодня мы дружно наслаждались чувством временной безответственности, обусловленной сменой руководства, и я радовался, что поблизости нет буйволов, традиционно служивших источником головной боли. Инициатива принадлежала им: чтобы ситуация обострилась, они должны были прийти к нам, а не наоборот.

— Куда теперь?

— Перегоним машину к большой воде, проверим следы. Затем съездим в лес, где выход к болоту. Потом домой. Слоны будут с подветренной стороны; может, удастся их увидеть. Хотя вряд ли.

— А давай на обратном пути проедем через страну геренуков?

— Как хочешь. Жаль, поздно раскачались, пока Отца провожали, то-се…

— Хочу в Гиблое место заглянуть. Заодно обстановку разведаю на предмет рождественской елки. Думаешь, мой лев там?

— Возможно. Но в такой местности искать бесполезно.

— Вот ведь умная сволочь этот лев! Почему мне не дали застрелить того другого, под деревом? Такой был красавец! И сидел как на ладони. Женщины только так и охотятся.

— Это верно. Добивают такого красавца с черной гривой, когда в нем уже сорок дырок. Потом фотографируются рядом, все дела. А потом живут с этим грузом и до конца дней всем врут, включая себя.

— Жаль, я тогда промахнулась. Помнишь, в Магади?

— Чего жалеть? Гордиться надо.

— Не знаю, откуда это во мне… Я должна его добыть, понимаешь? По правде, без дураков!

— Мы его слегка перетравили, солнце. Теперь надо выждать, чтобы он страх потерял. Чтобы ошибку совершил.

— Этот лев вообще не делает ошибок. Он еще умнее, чем ты и Отец, вместе взятые.

— Дорогая, Отец хотел, чтобы все было честно. Либо ты правильно добудешь правильного зверя, либо вообще не стоит браться. Он тебя любит, иначе махнул бы рукой, и стреляй первого попавшегося.

— Ладно, хватит. Хочу подумать про Рождество. У нас будет чудесная елка.

Мтука заметил, что Нгуи повернул обратно, и подогнал машину. Мы погрузились, и я указал в направлении полоски чистой воды на той стороне болота. Мы с Нгуи дружно перегнулись через борта и занялись следами. Старая колея была истоптана копытами: звери ходили на водопой к тростниковым болотам. Попадались следы антилопы гну, зебры и газели Томпсона.

Когда подъехали к лесу, колея свернула, и мы увидели следы человека. Затем еще одного, в ботинках. Люди прошли здесь до дождя, и мы притормозили, чтобы разглядеть получше.

— Мы с тобой, — сказал я Нгуи.

— Точно, — ухмыльнулся он. — У этого большая нога. И походка вялая.

— А у босого такая походка, будто он ружье вот-вот уронит. Глуши мотор.

Мтука остановил машину. Мы вышли.

— Смотри-ка, — сказал Нгуи, — обутый криво идет, наверное, старый совсем. И глаза слепые.

— А босой, смотри, ковыляет, как будто у него пять жен и двадцать коров, и все деньги на пиво уходят.

— Хорошая парочка. Обутый, смотри, скоро упадет замертво. Ноги так и заплетаются.

— Куда они идут, интересно?

— Откуда я знаю? Смотри, обутый вроде посвежел. — Нгуи ухмыльнулся. — Наверное, о Шамбе подумал.

— Квенда на Шамба?

— Ндио, — кивнул Нгуи. — Как думаешь, сколько лет обутому?

— Не твое дело.

Джип подъехал; мы сели, и я указал Мтуке на лес. Он вывернул руль, смеясь и покачивая головой.

— Зачем вы собственные следы разглядывали? — спросила Мэри. — Я понимаю, это, наверное, смешно, потому что все смеялись. Но как-то глупо.

— Дурачились.

В этом месте в лесу мне всегда не по себе. Понятно, что слонам надо есть, и лучше, чтобы они ели деревья, а не опустошали окрестные фермы. Однако масштаб разрушений и ничтожное соотношение действительно съеденного к бездумно выкорчеванному производили тягостное впечатление. Слоны были единственным видом африканских животных, численность которого в последнее время неуклонно возрастала. Дошло до того, что перед местным населением встала реальная проблема, и слонов начали истреблять, причем били всех без разбора. Нашлись люди, получавшие от этого наслаждение. Безжалостно уничтожали старых и молодых, самцов, телок и телят, искренне гордясь своей работой. Процесс следовало взять под контроль, но сейчас, глядя на чудовищный бурелом, на вывороченные с корнем деревья и зная, во что может превратить местную шамбу стадо слонов, я понимал, что с контролем будут проблемы.

Пока ехали, я все искал следы двух знакомых слонов. Эти следы мы видели ранее, и они вели сюда, в лес. Парочка была хорошо известна, и я примерно знал, куда они направляются, однако хотел увидеть следы и убедиться наверняка, чтобы не сидеть как на иголках, пока Мэри будет здесь прогуливаться в поисках рождественской елки.

Мы остановились; я взял большое ружье и помог Мэри выбраться из машины.

— Спасибо, сама обойдусь, — сказала она.

— Послушай, дорогая, ты же все понимаешь. Мне надо быть рядом, на всякий случай, с большим ружьем.

— Я просто хочу выбрать подходящее деревце.

— Знаю. Но мало ли кто тут бродит. Уже были прецеденты.

— Ну, пускай Нгуи со мной пойдет. Или Чаро.

— Солнце, за тебя отвечаю я.

— Вот зануда!

— Еще какая! — ухмыльнулся я и позвал: — Нгуи!

— Да, бвана?

Время шуток прошло.

— Пойди поищи следы двух слонов, что вошли в лес. Дальше тех камней не ходи.

— Ндио.

Он зашагал через поляну, поглядывая под ноги и держа «спрингфилд» в правой руке.

— Сегодня хочу только выбрать, — сказала Мэри. — Потом приедем как-нибудь с утра, выкопаем его и пересадим в лагере, пока прохладно.

— Да, конечно.

Я следил за Нгуи. Тот замер и некоторое время прислушивался, затем осторожно двинулся вперед. Следуя в двух шагах за Мэри, которая ходила от одного деревца с серебристой колючей листвой к другому, выбирая форму и размер, я то и дело посматривал на Нгуи. Он вновь замер, прислушался и, оглянувшись, указал на густые заросли слева. Я знаком приказал ему вернуться. Он пошел назад со всей поспешностью, на какую был способен, только что не бегом.

— Где они? — спросил я.

— Пересекли поляну, ушли в чащу. Я отлично слышал. Двое: старый бык и его аскари.

— Ну и хорошо…

— Тихо! — шепнул он и указал на заросли справа. — Фаро.

Я ничего не слышал.

— Мзури машин, — сказал он, что, в общем, означало «быстро все в машину».

— Приведите Мэри.

Я всматривался в чащу, куда указал Нгуи, но не видел ничего, кроме серебристых кустов, зеленой травы и стены высоких деревьев, обвитых лианами. Затем раздался шум, похожий на резкое густое урчание. Такой звук получится, если поднести кончик языка к нёбу и сильно дунуть, чтобы язык завибрировал, как трость гобоя. Шумело как раз там, куда я смотрел, однако по — прежнему ничего не было видно. Я сдвинул предохранитель на штуцере калибра 0,577 и посмотрел налево. Мэри шла к нам по дуге с таким расчетом, чтобы оказаться у меня за спиной; Нгуи поддерживал ее под локоть; она ступала осторожно, как по минному полю. Сзади шел Чаро.

Тут я снова услышал рык — и Нгуи сразу отстал, направив «спрингфилд» на заросли, а его место занял Чаро, подхватив Мэри под руку. Они уже поравнялись со мной и теперь приближались к машине. Я подумал, что наш водитель Мтука глух и не слышит носорога, но по их виду должен все понять. Оглядываться я не хотел; только краем глаза видел, как Чаро подталкивает Мэри к машине. Нгуи замыкал шествие со «Спрингфилдом» наготове, то и дело оборачиваясь. Я не хотел лишать носорога жизни, но выбора не было: вздумай он напасть, его пришлось бы застрелить. Первый заряд пустишь в землю, инструктировал я себя, прямо перед ним; если не остановится, убьешь из второго ствола. Спасибо, так и сделаю. Чего уж проще.

Тут у меня за спиной заревел мотор: джип подъезжал, газуя на низкой передаче. Я начал пятиться, рассудив, что лишние ярды не помешают, — и с каждым шагом чувствовал себя лучше. Джип лихо подрулил и замер рядом; я толкнул предохранитель и прыгнул на подножку, ухватившись за левый поручень — как раз в тот момент, когда из чащи в фонтане щепок и обрывков лиан вылетел носорог. Это была крупная самка; на открытом месте она сразу взяла в галоп. Сзади несся маленький теленок; из машины они выглядели весьма забавно.

Несколько секунд самка пыталась сократить дистанцию, затем начала отставать. Впереди показалась широкая прогалина, Мтука резко взял влево. Носорожиха по инерции пронеслась прямо — и перешла на трусцу. Теленок смешно трусил следом.

— Успела сфотографировать? — спросил я жену.

— Не было возможности. Она шла за нами по пятам.

— Как она из кустов выломилась, тоже не сняла?

— Знаешь, как-то не пришло в голову. Зато я елочку выбрала.

— Теперь, надеюсь, ясно, зачем я тебя прикрывал? — спросил я как последний идиот.

— Можно подумать, ты знал, что она появится.

— Она здесь живет. И на водопой все время ходит к ручью, что впадает в болото.

— Главное, все сразу такие серьезные. То шутки шутили, а то вдруг бац!.. Первый раз вижу.

— Дорогая, представляешь, если бы пришлось ее убить? Тут веселого мало. И за тебя я испугался.

— Такие все серьезные, — повторила Мэри. — И каждый норовит под локоть принять, как будто я сама до машины не дойду. Совсем не обязательно было тащить меня за руку.

— Дорогая, они просто следили, чтобы ты не споткнулась о сусличью норку или еще о какую-нибудь дрянь. Все время под ноги глядели. Носорожиха рядом была и могла в любую минуту напасть. А убивать ее нельзя.

— Откуда же вы знали, что это была мать с теленком?

— Здравый смысл. Она здесь уже месяца четыре ошивается.

— Обязательно надо ошиваться именно там, где растут наши рождественские елочки!

— Добудем мы тебе елку, не волнуйся.

— Только и знаешь, что обещать… Все гораздо лучше, когда рядом мистер П.

— Безусловно. И когда рядом Джи-Си, жизнь тоже приятна и легка. Но сейчас мы здесь одни. И вообще, давай закончим. Еще в Африке не хватало ругаться.

— А кто ругается? Я и сама не хочу. Просто не люблю, когда всякие записные остряки ни с того ни с сего становятся серьезными праведниками.

— Ты когда-нибудь видела, как убивают носорога?

— Можно подумать, ты видел.

— Нет, не видел. И не горю желанием. Кстати, мистер П. тоже не видел.

— Мне не понравилось, как все вдруг посерьезнели, будто невесть что случилось.

— Я же объясняю: все оттого, что ее нельзя убивать. Когда убивать можно, тогда совсем другая история. И потом, я же за тебя переживаю.

— А вот и не надо. Лучше переживай насчет рождественской елки.

Я почувствовал, что во мне закипает праведное возмущение, и действительно пожалел, что рядом не было П. с его умением изящно выруливать из подобных разговоров.

— Надеюсь, ты не передумал на обратном пути заехать в страну геренуков.

— Обязательно заедем. Сейчас вон там у камней свернем направо, потом через грязь у тех кустов, видишь, куда только что бабуин убежал, потом через поле на восток, до другого носорожьего водопоя. Затем возьмем на юг к старой маньятте — и мы у геренуков.

— Здорово, конечно, — сказала она, — но я все равно скучаю по Отцу.

— Я тоже.

В детстве у всех есть волшебная страна, а потом мы вырастаем — и помним ее до самой смерти; даже иногда возвращаемся туда во сне. Страна эта прекрасна, как бывает прекрасна летняя ночь, когда ты еще ребенок, и в реальности туда вернуться невозможно, как ни старайся, однако с заходом солнца к самым счастливым из нас приходят правильные сны, и невозможное становится возможным.

В Африке мы жили на опушке дремучего леса под сенью огромных деревьев, покрытых шипами, на берегу реки, впадающей в тихое болотце, у подножия грандиозной горы: практически в волшебной стране. По возрасту мы давно уже были взрослыми и к проявлениям детства относились с презрением, хотя вели себя во многом как дети.

— Прекрати ребячиться, дорогая.

— Сам прекрати! Папочка нашелся.

Что ни говори, а хорошо иногда пожить в таких условиях, когда точно знаешь, что никто из твоего окружения не скажет: «Ты взрослый человек, веди себя серьезно, прояви уравновешенность».

Африка, эта древнейшая из земель, всех своих гостей, за исключением профессиональных захватчиков и браконьеров, превращает в детей. В Африке не услышишь, чтобы кто-то кому-то говорил: «Пора взрослеть». Здесь и люди, и животные, прожив на свете год, становятся на год старше, а некоторые на год опытнее. Те, чья жизнь короче, учатся быстрее. Молодая газель к двум годам уже взрослое, серьезное и уравновешенное существо. Она и после первых четырех недель весьма серьезна и уравновешенна. Здешние люди — вечные дети по сравнению со своей землей, и, как в армии, старшинство и маразм идут рука об руку. Детство в душе — это не зазорно. Наоборот, почетно. При этом ты всегда должен оставаться мужчиной. Драться старайся на выгодных для себя условиях, но если припрет, то дерись вопреки любому раскладу и без мысли о конце. Уважай племенной закон, соблюдай его по мере сил, а если сил не хватит, с достоинством прими наказание. И никто никогда не упрекнет тебя за детскую чистоту, детскую честность и благородство.

Остается загадкой, зачем Мэри понадобилось убивать геренука. Самцы этих странных длинношеих газелей наделены тяжелыми изогнутыми рогами, выступающими далеко вперед. Мясо их приятно на вкус, однако мясо газели Томпсона или импалы не в пример вкуснее.

Получилось как со львом, по поводу которого ни у кого не возникало вопросов: все понимали, почему Мэри должна его убить. Правда, старожилы, прошедшие не одну сотню сафари, никак не могли взять в толк, зачем это делать таким старомодным способом, но правильные пацаны ни на минуту не сомневались, что причина носит чисто религиозный характер. Геренука тоже следовало убить не так, как принято у нормальных людей, а непременно в полдень, иначе, по-видимому, ритуал лишался смысла.

К концу утренней охоты геренуки обычно уходят в густой кустарник. В тех редких случаях, когда одного из них удавалось застать на открытом месте, наши попытки выглядели следующим образом. Мэри и Чаро вылезали из машины и пытались подобраться на расстояние выстрела. Геренук замечал их и отбегал подальше. Точнее, замечал он меня и Нгуи, потому что мы неизменно двигались чуть позади и не особо осторожничали. После нескольких попыток всем становилось жарко и мы возвращались к машине. Насколько мне известно, в процессе такого рода охоты на геренука ни один геренук не пострадал.

— Черт бы побрал этого геренука! — сказала Мэри. — Смотрел мне прямо в глаза. Все, что я видела, — это его рога и морду. А потом раз — и скрылся за кустом. И уже не разберешь, самка там шебуршится или самец. А потом начал в догонялки играть. Я могла бы его подстрелить, но боялась ранить.

— Ничего, в другой раз получится. Сегодня ты очень грамотно охотилась, молодец.

— Тебе и твоему дружку совсем не обязательно ходить за мной хвостом.

— Ты ведь понимаешь, солнце, так полагается.

— Достало уже. Сейчас, я полагаю, в Шамбу поедете?

— Нет, вернемся прямо в лагерь. Выпьем чего-нибудь холодненького.

— Не знаю, почему меня все время сюда тянет. Я и против геренуков ничего не имею.

— Это как такой островок, оазис среди песков. Чтобы сюда попасть, надо пересечь пустыню. В этом всегда есть очарование.

— Жаль, что я плохо умею бить навскидку. Да еще и коротышка. В тот раз, помнишь, даже льва не увидела. Ты видел, все видели, а я нет.

— Там место неудачное.

— Кстати, недалеко отсюда.

— Не сюда, — сказал я водителю. — Квенда на лагерь.

— Спасибо, что не поехал в Шамбу. Иногда ты правильно себя ведешь.

— Это ты молодец. И все понимаешь.

— Не всегда. Нет, я не против, чтобы ты туда ездил, даже наоборот. Надо изучать, собирать материал.

— Я не собираюсь ехать без дела. Позовут — поеду.

— Ну, за этим не станет, можешь не сомневаться.

Если не заезжать в Шамбу, то обратная дорога в лагерь очень живописна: одна поляна сменяет другую, а между ними посверкивают озера в обрамлении деревьев, и повсюду мелькают газели Гранта — либо их квадратные белые крупы, либо бело-коричневые тела, вытянутые в легком беге. Особенно красивы самцы с отброшенными назад рогами. Затем машина описывает плавную дугу, огибая заросли кустарника, и впереди, на фоне парящей в дымке вершины, показываются зеленые палатки среди редких желтых деревьев.

Сегодня, кроме нас, в лагере никого не было — неслыханная редкость. Я сидел в столовой под навесом, в тени большого дерева, поджидая Мэри, которая пошла умыться, и думал, что хорошо бы перед обедом чего-нибудь выпить. Дурные вести уже спешили к нам со всех ног, однако пока все было тихо, и зловещие фигуры посыльных не сидели вокруг костра. Грузовики, уехавшие за дровами, еще не вернулись. Я знал, что вместе с дровами они привезут воду, а быть может, и весточку из Шамбы. Умывшись, я переоделся в свежую рубашку, шорты и мокасины, уселся в тени и почувствовал себя совсем хорошо.

Задний полог палатки был расстегнут, и со стороны вершины тянуло ветерком с примесью едва уловимой свежести снега.

Мэри вошла в палатку и воскликнула:

— О, ты себе еще не налил!.. Сейчас исправим.

На ней был выцветший тщательно выглаженный сафари-костюм, смотревшийся очень выигрышно. Разлив кампари и джин по высоким стаканам и оглядываясь в поисках брезентовой фляги с сифоном, она сказала:

— Наконец-то мы по-настоящему одни. Как в Магади, только лучше.

Она протянула стакан, и мы чокнулись.

— Знаешь, я, конечно, люблю Персиваля, и жаль, что он уехал, но вдвоем с тобой, как сейчас, — это лучше всего. Можешь заботиться обо мне, сколько душе угодно, я больше не буду злиться. Сделаю все, что ты захочешь, только со Стукачом не буду дружить.

— Ты у меня молодец. Мне тоже хорошо с тобой. Я, бывает, веду себя как идиот, ты просто не обращай внимания.

— Ты не идиот. Природа здесь гораздо лучше, чем в Магади, и мы можем делать что хотим. Все будет замечательно, вот увидишь.

Снаружи раздалось покашливание. Я сразу догадался, кто пожаловал, и мысленно сопроводил догадку речевыми оборотами, не подходящими для печати.

— Ну ладно, заходи.

В палатку вошел официальный осведомитель местного охотоведческого хозяйства, в просторечии Стукач.

Это был высокий статный мужчина в приличных брюках и темно-голубой свежевыстиранной рубашке с белыми полосками по бокам; плечи его были укрыты дамской шалью, а на голове красовалась войлочная шляпа с полями. Все детали туалета, судя по всему, он получил в подарок. Похожий платок я раньше видел в дешевой индийской лавочке в Лойтокитоке. Темно-коричневое лицо с выдающимися чертами сохранило признаки былой привлекательности. По-английски Стукач говорил медленно, очень старательно, с книжными оборотами и весьма сложным акцентом.

— Сэр, — сказал он, — имею честь тебе сообщить, брат, что я изловил убийцу.

— Какого именно?

— Убийцу из масаи. Он тяжело ранен, с ним отец и дядя.

— Кого же он убил?

— Своего двоюродного брата. Разве ты не помнишь? Ты сам обработал ему раны.

— Так он не умер! Лежит в больнице.

— Значит, покушение на убийство. Так или иначе, я его поймал. Не забудь занести это в рапорт, брат. Я знаю, ты не забудешь. Время не ждет, сэр, убийца истекает кровью и хочет, чтобы ты его перевязал.

— Ладно, пойду посмотрю. Извини, дорогая.

— Ничего, дорогой.

— Налей мне выпить, брат, — попросил Стукач. — Я утомлен неравной борьбой.

— Не ссы в уши, — ответил я. — Извини, дорогая.

— Ничего, дорогой.

— Я не имел в виду алкоголь, — произнес Стукач с достоинством. — Я имел в виду глоток воды.

— Будет тебе вода.

Вся троица — потенциальный убийца, его отец и дядя — являла собой жалкое зрелище. Я поздоровался с ними за руку. Потенциальный убийца был молодым придурком, иначе говоря, воином. Он и еще один придурок решили устроить шутливый поединок на копьях — по словам отца, без всякой причины. В процессе поединка второй придурок был случайно ранен. Рассвирепев, он сделал ответный выпад — и тоже попал. Затем оба придурка окончательно потеряли голову и принялись драться взаправду. После оживленного обмена ударами наш паренек увидел, что противник ранен весьма серьезно. Отрезвев, он бежал с поля боя и спрятался в лесу, так как был уверен, что убил человека. Отсидевшись, он вернулся к семье и заявил, что хочет сдаться. Историю поведал отец, а сам герой молча кивал в знак согласия.

Я объяснил отцу через переводчика, что другой парнишка лежит в больнице и уже пошел на поправку. Насколько мне известно, в его семье никто из мужчин не держит зла и не собирается предъявлять обвинений. Отец подтвердил, что так оно и есть.

Из столовой принесли аптечку, и я перевязал незадачливого бойца. У него были колотые раны на шее, груди и плечах — уже изрядно нагноившиеся. Я каждую из них очистил, промыл перекисью водорода, чтобы убить заразу и порадовать публику шипучими пузырьками, затем обработал края меркурохромом, особое внимание уделив ране на шее и добившись интенсивного цветового эффекта, к удовольствию всех присутствующих, и, наконец, хорошенько натрамбовал раневые каналы серой, накрыл марлей и залепил пластырем.

Задействовав Стукача как переводчика, я донес до старших свою позицию. По мне лучше, заявил я, чтобы молодежь упражнялась с копьями, чем сосала шерри «Голден джип» в Лойтокитоке. Но я не представитель закона, поэтому отец должен отвести своего сына в ближайший полицейский участок, а также проследить, чтобы ему перевязали раны и сделали укол пенициллина.

Выслушав мое заявление, оба старика переговорили между собой, а затем обратились ко мне. Я внимал их речи, время от времени издавая особое горловое урчание, переходящее на повышенные тона, в знак того, что все сказанное ими имеет огромное значение.

— Они хотят, сэр, чтобы ты выдал им свой вердикт, и они поступят в точности, как ты велишь. Они говорят, что теперь ты знаешь все: они сказали тебе чистую правду, а с мужчинами-мзи потерпевшей стороны ты уже беседовал.

— Передай, что они должны сдать бойца в полицию. Скорее всего последствий не будет, так как другая семья заявления не подавала. Пусть непременно отведут его в два места: в полицию и в больницу. И не забудут про пенициллин. Вот такой вердикт.

Я пожал руки старикам и юному придурку. Он был симпатичным пареньком, худеньким и очень стройным; усталость валила его с ног, и раны болели нестерпимо, однако во время перевязки он даже не поморщился.

Стукач увязался за мной и проводил до самой палатки, где я тщательно вымыл руки.

— Слушай меня внимательно, — сказал я. — В полиции ты должен слово в слово повторить все, о чем я говорил со стариками. Если вздумаешь хитрить, знаешь, что будет.

— Как ты мог подумать, брат, что я могу тебя предать? Разве я могу нарушить свой долг? Разве может брат сомневаться в брате? Одолжи десять шиллингов, брат! Я отдам в конце месяца, клянусь.

— Десять шиллингов не решат твоих проблем.

— Я знаю, сэр. Но десять шиллингов — это десять шиллингов.

— Вот, держи.

— Не желаешь ли, чтобы я передал от тебя подарки в Шамбу?

— Я сам привезу.

— Ты прав, брат. Ты всегда прав и справедлив, и очень, очень щедр…

— Заткни фонтан. И проваливай к своим, покуда не уехали. Надеюсь, ты не напьешься в дрова и еще успеешь отыскать Вдову.

Мэри ждала в палатке, почитывая «Нью-йоркер» и потягивая кампари с джином.

— Ну что раны, серьезные?

— Да не очень. Нагноились просто, особенно одна.

— Ничего удивительного. Помнишь, какие в Маньятте были мухи? Ужас просто.

— Считается, что мушиные личинки очищают раны. А вообще я не очень доверяю червям. Очищать-то они очищают, но и здоровой плотью не брезгуют. Рана увеличивается, ничего хорошего. А у него на шее такая дыра, что увеличивать уже некуда.

— Второму мальчишке вроде больше досталось.

— Да, но его сразу отвели к врачу.

— Ты сам лучше любого врача, набил руку. Может, и себя вылечишь?

— От чего?

— От того, что на тебя иногда находит.

— Ты о чем?

— Я случайно услышала, как вы со Стукачом говорили про Шамбу. Я не подслушивала, не думай. Просто вы стояли рядом с палаткой, а он на ухо туговат, поэтому ты голос повышаешь, ну и все слышно.

— Извини, дорогая. Я сказал что-нибудь плохое?

— Да нет. Подарки какие-то обсуждали. Ты часто даришь своей невесте подарки?

— Не очень. Мафуту для дома, сахар, разные мелочи. Самое необходимое. Мыло, лекарства. Шоколадку иногда.

— Ту же, что и мне?

— Не знаю. Может быть. Здесь всего три вида, и все одинаково хорошие.

— А по-крупному ничего?

— Ну, платье, я не знаю…

— Красивое, кстати.

— Дорогая, хватит уже, наверное…

— Ладно, не буду. Мне просто интересно.

— Хочешь, я больше никогда к ней не пойду? Только скажи.

— Не хочу. Я думаю, это прекрасно, что твоя девчонка не может ни читать, ни писать, поэтому не посылает тебе любовных писем. Это прекрасно, что она понятия не имеет, чем ты занимаешься, и вообще не представляет, что значит писатель… Но ты ведь ее не любишь, правда?

— Мне нравится ее непосредственность.

— Мне тоже, — сказала Мэри. — Может, она тебе нравится, потому что она похожа на меня? Такое возможно.

— Ты мне нравишься больше. Тебя я люблю.

— А она что обо мне думает?

— Она тебя очень уважает. И боится до смерти.

— Почему же?

— Мне тоже интересно. Она говорит, потому что у тебя есть ружье.

— Тут она права. А что она тебе дарит взамен?

— Кукурузу главным образом. Ну и ритуальное пиво. Ты же знаешь, пиво здесь как валюта.

— Что у вас может быть общего, не понимаю.

— Африка, судя по всему. Еще своеобразное взаимное доверие. Словами не объяснить.

— Да, вы живописная пара… Пойду закажу обед. Ты где будешь обедать, здесь или в столовой?

— Здесь гораздо лучше.

— А еще лучше, поди, у мистера Сингха в Лойтокитоке?

— Точно. Но тебя же туда не вытащишь, все время занята.

— У меня там тоже есть друзья. И вообще, я люблю за тобой наблюдать, как ты сидишь с мистером Сингхом в задней комнате, обедаешь, газету читаешь, сплетни слушаешь…

Я действительно любил обедать у мистера Сингха. Мне нравились его дети и жена, про которую говорили, что она туркана — красивая, добрая, тактичная и очень, очень опрятная. Арап Майна, мой самый близкий друг после Нгуи и Мтуки, ее боготворил. Достигнув возраста, когда наслаждение женщиной сводится к ее созерцанию, он не раз заявлял мне, что миссис Сингх самая прекрасная женщина в мире, не считая мисс Мэри. Арап Майна, которого я на протяжении многих месяцев звал Араб Младший (Майнор), искренне полагая, что это его настоящее имя, наподобие тех, что носят ученики элитных британских школ, был лумбва — это племя, родственное племени масаи; представители его пользуются славой отличных охотников и собирателей. Ходили слухи, что, перед тем как сделаться егерем, Майна (так его звали друзья) был неплохим добытчиком слоновой кости; по крайней мере в этом качестве он много поездил и даже посидел за решеткой. Ни я, ни сам Майна не знали точно его возраста; скорее всего ему было между шестьюдесятью пятью и семьюдесятью. Он был отважный, опытный охотник и отвечал за контроль популяции слонов в округе, когда его начальник Джи-Си отлучался. Майну все любили. Когда он был трезв или, наоборот, сильно пьян, в его повадке отчетливо проявлялась военная выправка. Редко кто отдавал мне честь с такой яростной лихостью, как это делал Арап Майна, в сотый раз объявив, что на свете есть только два человека, за любовь которых он готов без колебаний расстаться с жизнью: мисс Мэри и я. Однако прежде чем дозреть до подобных заявлений, обычно сопровождаемых различными видами демонстрации своей неувядающей гетеросексуальной активности, он весьма продолжительное время пребывал в состоянии опьянения умеренного, молча сидя со мной за столом в задней комнате и наблюдая, как миссис Сингх обслуживает посетителей: он предпочитал любоваться ею в профиль.

Пока Арап Майна наблюдал за миссис Сингх, я с удовольствием наблюдал за Арапом Майной, а заодно изучал покрывающие стены олеографии, где в разных ракурсах был изображен родоначальник всех Сингхов, одной рукой удушающий льва, а другой львицу. Помню, я однажды обратил внимание, что для удушения льва родоначальник всех Сингхов неизменно пользуется правой рукой, и спросил хозяина, не связано ли это с тем, что левая рука почтенного пращура была слишком слаба для столь ответственной задачи. Мистер Сингх отвечал, что предание уходит корнями в глубокую древность и об истине можно только догадываться, однако он склонен объяснять поведение героя кодексом мужской чести, согласно которому гордого зверя не подобает душить левой рукой.

Арап Майна, когда я довел до его сведения ответ мистера Сингха, заметил, предусмотрительно отвернувшись от миссис Сингх, что мы, современные охотники, лишены подобных предрассудков и для удушения зверя пользуемся обеими руками в равной степени.

Если мне требовалась абсолютная ясность в общении с семьей Сингх или масайскими старейшинами, я прибегал к услугам переводчика, в роли которого обычно выступал какой-нибудь выпускник миссионерской школы, стоявший в дверном проеме с бутылкой кока-колы в руке. Происходило это нечасто: я старался ограждать обращенных в веру мальчишек от тлетворного влияния нашего круга. Арап Майна считался мусульманином, однако я давно приметил, что всякий раз, когда он готовит халяльное мясо, то есть с именем Аллаха режет животному горло, истинные мусульмане почему-то теряют аппетит. Однажды, здорово перебрав, он рассказал людям, что мы с ним совершили паломничество в Мекку. Все мусульмане понимали, что это неправда. Около двадцати лет назад Чаро пытался обратить меня в ислам; я даже постился с ним в Рамадан. Из его затеи ничего не вышло, однако никто, кроме меня, не знал наверняка, бывал я в Мекке или нет. Стукач, охотно веривший всякой небылице, был убежден, что я там бывал неоднократно. Мулат Уилли, которого я по наивности нанял шофером, потому что он выдал себя за сына некоего знаменитого оруженосца, рассказывал каждому встречному под строжайшим секретом, что мы вдвоем скоро едем в Мекку.

Кончилось тем, что Нгуи загнал меня в угол в ходе теологического спора, и, хотя прямых вопросов не последовало, я честно признался, что в Мекке никогда не бывал и ехать туда не собираюсь. Он выслушал меня с явным облегчением.

После обеда Мэри ушла подремать в палатку, а я уселся в тени с книжкой, но не столько читал, сколько думал о Шамбе и Лойтокитоке. О Шамбе думать не следовало: такие раздумья заканчивались тем, что я находил повод и уезжал. Мы с Деббой практически не общались на людях, если не считать моего нейтрального «джамбо ту», в ответ на которое она с достоинством склоняла голову, когда рядом находился кто-то еще, помимо Нгуи и Мтуки, а если были только мы — смеялась вместе со всеми, после чего Нгуи и Мтука отходили в сторонку, а мы с ней отправлялись на прогулку, разговаривая о пустяках. Совместное времяпровождение она принимала только в форме поездок на переднем сиденье джипа, между Мтукой и мной. Во время этих поездок она сидела ровно, как истукан, и смотрела на людей так, словно видела их впервые. Отцу и матери она иногда кланялась, но чаще просто не замечала. Из-за такого неподвижного сидения платье, что я ей купил в Лойтокитоке, уже порядком выгорело, да и ежедневные стирки не способствовали сохранению цвета.

Мы договорились, что я куплю ей новое платье либо на Рождество, либо когда добуду своего леопарда. Леопардов в лесу было много, но меня интересовал вполне определенный — в силу некоторых причин. Он был так же важен для меня, как новое платье для Деббы.

— Когда купишь второе платье, я перестану каждый день стирать первое, — объяснила она.

— Не перестанешь. Тебе просто нравится играть с мылом.

— Может, так. Когда мы поедем в Лойтокиток?

— Скоро.

— Скоро? Этого мало.

— Все, что у меня есть.

— Ненавижу твое «скоро». Ты и скоро — два брата — лжеца.

— Ах вот как? Тогда мы с братом никуда не поедем.

— Нет, поедем втроем: и ты, и я, и скоро.

— Ну хорошо.

Сидя рядом со мной на переднем сиденье, она любила ощупывать узор, вытисненный на моей старой кожаной кобуре: сперва осторожно водила пальцами по цветочному орнаменту, уже практически стертому, затем убирала руку, прижималась к кобуре бедром — и сидела с деревянной спиной, не двигаясь. Я пальцем касался ее губ, пытаясь рассмешить, и Мтука отпускал шуточки на языке камба, но она лишь теснее прижимала ногу к кобуре. Прошло много времени, прежде чем я наконец узнал, что она пыталась перевести орнамент себе на кожу.

Поначалу я говорил с ней только по-испански. Она все схватывала налету: выучила части тела, простые глаголы, разную еду, эмоции, названия зверей и птиц. Английским я вообще не пользовался. Мы знали несколько слов на суахили, но в основном общались на смеси испанского и камба. Нашим курьером был Стукач: вдова рассказывала ему о чувствах дочери, а он считал своим долгом как можно подробнее информировать меня. В этом испорченном телефоне было мало хорошего, хотя случались интересные и даже приятные моменты.

Стукач говорил:

— Мой долг, брат, сообщить тебе, что любовь твоей девушки очень, очень сильна, даже чересчур. Когда ты к ней приедешь?

— Передай, что юной девушке не годится любить безобразного старика, а тем паче рассказывать об этом тебе.

— Ты шутишь, брат, а дело очень серьезное. Ты не знаешь, насколько серьезное. Она хочет, чтобы ты взял ее в жены — по закону ее племени либо по закону твоего. Все бесплатно, и выкупа не надо. Только одно условие: чтобы мемсаиб, твоя леди, приняла ее в семью. Она понимает, что мемсаиб — первая жена, поэтому нужно согласие. О, как она ее боится! Все очень, очень серьезно, брат!

— Да уж, догадываюсь.

— Что там со вчерашнего дня делается, ты не представляешь. Она на все согласна, просит только, чтобы ты оказал должные знаки уважения ее семье, отцу и матери, — вот до чего дошло! О выкупе и речи не идет, только элементарная вежливость. Ну, пиво, конечно, надо проставить.

— Зачем ей старый муж, да еще с такими привычками?

— Очень, очень тебя любит, брат! Я такое могу рассказать!.. Так все серьезно, не до шуток.

— За что же она меня любит? — спросил я, делая ошибку.

— Вчера вспоминала случай, когда ты в деревне ловил петухов и укладывал их спать у порога ее жилища. (И он, и я избегали слова «хижина».) Такого здесь никто не видел, и я не спрашиваю, что за колдовство тут замешано, не мое дело. Но она говорит, ты прыгал на них этак по-особенному, неуловимым скоком, будто леопард. С того дня она сама не своя. В жилище все стены обклеены картинками из журнала «Лайф» — и самые крупные звери Америки, и стиральные машины, и кухонные машины, и чудо-печи, и холодильные машины.

— Ах, черт… Это я виноват.

— Поэтому она платье стирает каждый день. Хочет быть, как стиральная машина, чтобы тебе угодить. Боится, что ты загрустишь по своей стиральной машине и уедешь назад. Брат, это трагедия, вот что это такое, сэр. Ты должен дать ей добрый знак, поддержать.

— Сделаю все, что в моих силах. А ты запомни: чтобы усыплять петухов, никакого колдовства не нужно.

Это фокус, понимаешь? А уж поймать петуха вообще каждый дурак сможет.

— Брат, ее любовь очень сильна.

— Передай ей, что нет такого слова: «любовь». И слова «жалость» тоже нет.

— Хорошо, брат, пусть так. Пусть нету слова. Но любовь есть.

— Мы с тобой почти ровесники, все и так понятно. К чему столько болтовни?

— Я рассказываю тебе, потому что все очень серьезно.

— Слушай, я не могу нарушать закон.

— Какой закон, брат! Ты не понимаешь. Закона нет! Разве Шамба здесь законно? Это ведь не земля камба. Шамбу тридцать пять лет назад приказали снести, а она стоит как ни в чем не бывало. Даже единого обычая нет, в каждой деревне свой закон.

— Говори, я слушаю.

— Спасибо, брат. Так вот, для людей Шамбы закон один: ты и бвана старший егерь. Но ты главнее, потому что старше. И потом, он все время в отъезде со своими аскари, а у тебя здесь много верных людей и даже воинов, как Нгуи. И у тебя есть Арап Майна. Каждому известно, что ты его отец.

— Это неправда.

— Брат, пожалуйста, не делай вид, будто не понимаешь. Ты знаешь, в каком смысле я употребляю слово «отец». Арап Майна сам говорит, что ты его отец. Ты вернул ему жизнь, когда он умер в самолете. Он лежал мертвый в палатке Бваны Мышонка, а ты его оживил, это всем известно. От людей не утаишь.

— Если бы еще не перевирали…

— Брат, разреши мне выпить.

— Наливай, только чтоб я не видел.

— Твое здоровье! — сказал он и выбрал канадский джин вместо «Гордона», к моему немалому облегчению. — Ты должен меня простить, брат. Я всю жизнь прожил с бванами. Рассказать еще, или ты устал от меня?

— Кое от чего устал, кое-что еще интересно. Расскажи про историю Шамбы.

— Я немного знаю, они ведь камба, а я масай, что само по себе о многом говорит. Будь это нормальная шамба, разве смог бы я там жить? Они все ненормальные, брат, ты и сам видишь. Непонятно, зачем они сюда пришли. Это же так далеко от земли камба. Даже племенного закона не признают, не говоря уже о другом. А масаи? Ты видел, в каких условиях живут масаи?

— Об этом тоже поговорим, только не сейчас.

— Хотелось бы, брат, ибо ситуация скверная. Ты прав, нужен отдельный разговор. Слушай же, что я скажу тебе про Шамбу. Помнишь, ты приехал туда рано утром и через меня гневно говорил про постыдную нгому, когда гуляли целую ночь и все до единого перепились? Люди говорят, ты был так зол, что у тебя в глазах стояли огненные виселицы. Только один воин ничего не понимал, он с ночи был пьян, поэтому его отнесли к горному ручью и держали в ледяной воде, пока не протрезвел. Он все понял и в тот же день пешком через перевал ушел в соседний округ. А ты говоришь, закон. Единственный закон, который они признают, — это ты.

— Да, Шамба небольшая, но очень живописная… Ты знаешь, кто продал им сахар? Из которого сварили пиво для той нгомы?

— Не знаю, но могу узнать.

— А я знаю.

И я сообщил ему то, что он и сам прекрасно знал. Сердиться не стоило: в конце концов, он был по жизни стукачом, и его поезд ушел много лет назад. Не исключено, что виноваты были белые люди, хотя он во всем винил сомалийскую жену. На периферии его драматических рассказов то и дело мелькала фигура весьма известного бваны, благородного лорда и большого друга масайского народа, юным представителям которого он, если верить Стукачу, оказывал покровительство весьма определенного свойства. Этот бвана, по словам Стукача, его и погубил. Никто доподлинно не знал, где в этих рассказах правда, а где вымысел, однако всякий раз, когда Стукач поминал благородного лорда, в его голосе звучала взрывоопасная смесь обожания и горечи, и над многими мутными местами его судьбы рассеивался туман. Лично я, правда, ни от кого не слышал, чтобы выдающийся и во всех отношениях достойный бвана имел склонность к налаживанию культурных связей нетрадиционным способом, поэтому к удивительным историям Стукача относился с известной долей недоверия.

— Злые языки любят рассказывать небылицы, — рассуждал тем временем Стукач, чья потребность стучать обострилась после канадского джина. — Утверждают, будто я агент мау-мау, и в это легко будет поверить после всего, что я тебе наговорил про любовь через задние ворота. Не слушай их, брат! Я белых людей безмерно уважаю и почитаю за образец. Жаль, все великие бваны уже мертвы, за исключением одного или двух, да и мне уже поздно начинать новую жизнь. Но от одной мысли о великих мертвых бванах мне хочется измениться, стать лучше и добрее… Еще можно?

— Последнюю, в качестве лекарства.

При слове «лекарство» Стукач заметно оживился. У него было симпатичное, даже отчасти благородное лицо, в рисунке морщин которого читались и легкий нрав, и щедрость, и здоровая склонность к кутежу. Такое лицо никак нельзя было назвать аскетичным или мученическим. Это было лицо далеко не самого худшего представителя масаи, которого погубили порочные бваны и сомалийская жена; он жил на птичьих правах в забытой Богом деревеньке камба, играя сомнительную роль покровителя бедной вдовы и за восемьдесят шесть шиллингов в месяц предавая всех, кого только можно. Красивое, жизнерадостное, слегка потасканное лицо. Я симпатизировал Стукачу, хотя и считал его деятельность омерзительной и даже пару раз на полном серьезе пригрозил, что в один прекрасный день повешу его, как собаку.

— Брат, такие лекарства просто обязаны существовать. Иначе зачем бы доктор с голландской фамилией писал о них в столь уважаемом печатном органе, как «Ридерз дайджест»?

— Они существуют, только у меня их нет. Могу попросить, чтобы прислали.

— Брат, твоя девушка — с ней все очень, очень серьезно.

— Еще раз поднимешь эту тему, буду считать тебя дураком. Повторяешь одно и то же, как все пьяные.

— Я откланяюсь, с твоего позволения.

— Ступай, брат. Обещаю, что пришлю тебе лекарство. А ты раскопай что-нибудь интересное из истории Шамбы.

— Что-нибудь кому-нибудь передать?

— Ничего.

Я не переставал удивляться, что Стукач мой ровесник. Родились мы, правда, не в один год, но достаточно близко, и это удручало, конечно. Зато у меня была жена, которую я любил, и она меня тоже любила, и прощала мои ошибки, и назвала местную девчонку моей невестой, и терпела мои выкрутасы, потому что по большому счету я был неплохим мужем, а она была великодушной, доброй и деликатной женщиной и хотела, чтобы я узнал об этой стране больше, чем мне было положено по праву. Из каждого дня мы выкраивали для себя несколько счастливых часов, и каждая ночь была нашей безраздельно; сейчас, лежа рядом под москитной сеткой и глядя через открытый полог палатки на мерцающие угли костра, над которыми танцевала роскошная чернота африканской ночи, то отлетая, когда ветер тормошил уснувшее пламя, то наваливаясь вновь, — мы были вполне счастливы.

— Везет же нам, — говорила Мэри. — Я так люблю Африку! Не могу представить, что когда-то придется уезжать.

Ночь выдалась прохладной, с вершины тянуло ветерком; под теплым одеялом было уютно. Начинался обычный для этого часа концерт: сперва подала голос первая гиена, затем вступили ее подруги. Улыбаясь, мы отслеживали движение хора по периметру лагеря — до того места, где рядом с кухней висело на дереве мясо. Гиены не могли его достать, но продолжали обсуждать варианты.

— Если ты умрешь, — шептала Мэри, — а мне не повезет и я останусь жить, и меня спросят, что мне запомнилось лучше всего, я скажу: с ним было просторно в одной кровати. В самом деле, дорогой, куда ты помещаешься?

— Да вот, на краешке. Здесь еще много места.

— В холодную ночь мы вдвоем запросто поместимся в такой кровати, где и одному тесно.

— Верно, ночь должна быть холодной.

— Хочешь, задержимся здесь до весны?

— Почему бы нет? Если денег хватит…

Через ночь прокатился глухой удар львиного кашля: зверь вышел охотиться на поляну возле реки.

— Ш-ш-ш! Слышишь? — шепнула Мэри. — Обними меня крепче и слушай… Он вернулся.

— Не факт, что это он.

— Меня не обманешь. Я его столько раз слышала. Он вернулся из маньятты, где зарезал двух коров. Арап Майна знал, что он вернется.

Мы слушали, как раскаты львиного рыка перемещаются через луг в направлении взлетной полосы.

— Утром разберемся, — сказал я. — Мы с Нгуи знаем его следы.

— Я тоже.

— Ладно, сама разберешься.

— Ну что ты сразу. Я только хотела сказать, что знаю его следы.

— Огромные такие… — У меня слипались глаза, и я подумал, что если завтра утром мы выйдем на льва, сейчас надо хорошенько выспаться. Мы с Мэри достаточно давно знали друг друга, и были ситуации, когда она могла читать мои мысли.

— Пойду к себе в кровать. Тебе надо как следует выспаться.

— Ерунда, оставайся.

— Нет, пойду, так будет лучше.

— Спи здесь.

— Перед охотой я должна спать одна.

— Не строй из себя крутого воина.

— А кто же я, по-твоему? Я твоя жена, и любовница, и твой младший брат-воин.

— Ну хорошо. Спокойной ночи, младший брат-воин.

— Поцелуй своего брата-воина.

— Так. Или уходи, или оставайся.

— А если и то, и другое?

В ночи разговаривал лев, комментируя свою охоту, и мисс Мэри покойно дышала во сне. Я лежал с открытыми глазами, думая о нескольких вещах сразу, но главным образом о нашем льве и о моем долге перед Отцом, и перед бваной егерем, и перед другими, а про Мэри почти не думал, только про ее рост в метр пятьдесят семь, и про высокую траву, и про заросли кустов, и что на верхнюю одежду табу, каким бы прохладным ни было утро, потому что у «маннлихера» калибра 6,5 слишком длинный ствол и накладные плечи могут все испортить, если придется стрелять второпях. А еще я думал о том, как поступил бы на моем месте Отец, и о том, как нелепо он ошибся в последний раз, хотя до этого добыл столько львов, сколько мне и не снилось.


Примечания к "Проблеску истины" Эрнеста Хемингуэя

1 Здесь и далее см. суахильско-русский словарик




 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер"