Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе - Бабалао

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе

...— и вдруг нога перестала чувствовать тяжесть тела.
Вся тяжесть была теперь внизу живота,
и когда бык поднял голову, одного рога не было видно,
рог был весь в нем, и он два раза качнулся в воздухе,
прежде чем его сняли.
«Рог быка»

К бою быков разные люди относятся по-разному. Даже те, которые понимают, что это мастерство, искусство, доступное лишь немногим, что оно опасно и трагично, ценят его каждый по-своему.

У Хемингуэя тоже было свое, сугубо индивидуальное, отношение к fiesta brava [Fiesta — веселье, праздник. Bravo — мужественный, смелый, отважный (исп.)] или, точнее, к тем и всему тому, что окружало это, для понимающих, настоящее таинство. «Тавромахия» (греческое таурос — бык + махе — бороться), но непроизвольно слышится «тавромагия». И причина в том, что «фиеста брава» — магия! — ни белая, ни черная, но лихое искусство на грани чародейства.

В истории боя быков — без которого немыслимо представить себе и понять Испанию — много блестящих страниц. И соавтором одной из них оказался Эрнест Хемингуэй.

Еще летом 1922-го, а затем в июле 1924 года, когда молодой, начинающий писатель посещает со своими друзьями Испанию, его поражают популярность боя быков, выразительность этого зрелища, опасная профессия тореро, их тяжкий, на грани смерти, труд. Тогда увлечение чисто внешними сторонами опасного представления увело Хемингуэя от главного. Ослепленный полной красок и блеска оберткой, всем тем, что являл собою пленительный, внешний мир «мужественного праздника», Хемингуэй взялся за перо. Однако молодой писатель, искусно создав отдельные образы, раскрыв некоторые реалии, окружение, но не сумев проникнуть в суть, не познал и, естественно, не отобразил магии. Отсюда в его «И восходит солнце» («Фиеста») и особенно в «Смерти после полудня» много досадных неточностей — нет «Фиесты брава», не вскрыта магия.

Спустя много лет Хемингуэй понимает это и с 1953 года настойчиво твердит друзьям и близким, что обязан заново переписать отдельные места в «Фиесте», переработать и дописать «Смерть после полудня».

К этой работе он так и не приступил. А взявшись за тему снова, в период, когда творческие силы были уже на исходе, лишь сумел создать кинематографически точный, хотя и высокохудожественный репортаж о событии, «виновником» которого косвенным образом явился он сам.

Как это было?

В 1953 году Хемингуэй после многолетнего перерыва вновь посетил Испанию. Там он познакомился и подружился с известным тореро Луисом Мигелем Домингином, неожиданно для всех решительно оставившим plaza de toros [Plaza de toros — площадь, арена боя быков (исп.)]. Домингин находился в зените славы, был молод и не превзойден — и вдруг столь странное решение! Причины матадор никому не объяснил.

Хемингуэй не менее других был заинтригован. Покидая в тот год Испанию, он пригласил Луиса Мигеля погостить в «Ла Вихии» в удобное для него время.

В конце августа 1954 года в доме Хемингуэя царило особое оживление. Ходили упорные слухи, что Хемингуэй получит Нобелевскую премию. Приносили их в «Ла Вихию» друзья и знакомые. Между тем хозяин финки день и ночь занимался восстановлением своего здоровья, подорванного поездкой в Африку, и был серьезно озабочен тем, что «Африканский дневник» писался с трудом.

Как-то, читая в присутствии Марио Менокаля письмо от Джанфранко, который продолжал страдать по Кристине, Хемингуэй сказал своему другу:

— Как чертовски все-таки устроена любовь — вначале она ослепляет... Потом делает глухим. Что бы я в свое время ни говорил Джанфранко — бесполезно. Он не мог меня понять, все делал по-своему и...

— Но ведь и ты, Эрнест, сам всегда так же поступал!

— Да!.. Но то я! А у них, я видел и тогда, — ничего не выйдет. Не склеилось. Он славный, но мягкий, влюбчивый, как всякий итальянец. Она красива, однако спесива и избалованна...

— Оставь молодых разбираться в том, что они делают... Не получилось, но ты-то что сокрушаешься? — спросил Марио и открыл принесенную с собой газету.— Лучше думай о предстоящем решении Шведской академии. Сегодня есть еще одна корреспонденция. В ней говорится, что твоя кандидатура там котируется очень высоко.

— Ты знаешь, Марио, мне было бы куда приятнее, ежели бы она котировалась низко. Единственное, что меня привлекает, — сумма, которая не облагается этими кровавыми налогами. Креольский сифилис им в печенку! Все остальное принесет только... увидишь, суету, головную боль, беспокойство. Я знаю, что ни один сукин сын, получивший Нобеля, не написал потом ничего такого, что стоило бы читать. Полистай внимательно «Притчу» Фолкнера — и убедишься, если хочешь, конечно.

В это время к друзьям, беседовавшим у бассейна, подошел Рене Вильяреаль и подал телеграмму, в которой сообщалось о предстоящем прилете в Гавану в гости к Хемингуэю Луиса Мигеля Домингина.

— Вот это любопытный человек! Я тебя с ним познакомлю. Интересно, что ты о нем скажешь? Забавно... — усмехаясь, сказал Хемингуэй своему другу.— Уинстон уже здесь! Не сегодня завтра прилетит Хотч. Уверен — примчится и Ава. Она не упустит такого случая...

— Компания соберется веселая, а ты еще неважно себя чувствуешь, — заметил Марио.

— Пустяки! Главное добиться своего — чертовски надо докопаться до причины... Понимаешь, Домингин бросил арену. Почему?

— Газеты утверждают — женщины.

— Смешно! Он их имел и мог бы иметь еще больше, сколько и кого хотел! Женщины на славу — что пчелы на нектар... Да куда там пчелам!.. И ни перед чем не останавливаются. Домингин — сеньор среди матадоров. Казалось, только и жил боем. Работал не для денег. Уже потому и был велик. Пребывал в зените — и нежданно-негаданно взял и ушел. Бросил! Так просто не бывает, Марио. И я хочу знать почему. Это важно...

Вечером 1 сентября 1954 года Хемингуэй вместе с представителем кубинской авиакомпании «Кубана де Авиасион» встречал на поле аэродрома «Ранчо Бойэрос» своего знаменитого гостя.

Журналисты и репортеры, как только Домингин оставил трап самолета, засыпали его и Хемингуэя вопросами. Тореро ограничился лишь коротким заявлением:

— Я очень рад, что прилетел в Гавану, где был четырнадцать лет тому назад, еще ребенком. Уверен — мне здесь понравится не меньше, чем на моей родной земле.

Кто-то из журналистов, перекрывая голоса других, выкрикнул:

— Мистер Хемингуэй, что вы думаете о знаменитом тореро?

— О бывшем тореро, вы хотите сказать, — поспешно ответил Хемингуэй.— Лучше, чем он сам о себе сказал на всех известных пласа де торос, никто о нем не скажет, даже Хемингуэй. Но вы заметьте — все это в прошлом. Что же я могу сказать о моем госте, если он в прошлом? Может быть, когда буду провожать...

Домингин же, как только уселся в мягкое кресло просторного «крайслера», а Хуан, словно на ралли, тронул с места, без промедления спросил:

— Эрнесто, а почему вы так настойчиво подчеркивали, что я бывший тореро? Чтобы журналисты меньше приставали? Когда вы приглашали меня к себе, я был уже бывшим...

— Ха! Во-первых, сказал, потому что это соответствует. Во-вторых, кто вперед не глядит — остается позади! В-третьих, и это серьезно, потому, что... я обижен! Как можно — родиться для славы и продешевить, променять ее на юбки? Ты обокрал сотни тысяч любителей боя быков. Не говорю — прежде всего, самого себя! Луис Мигель Домингин — человек выдающихся способностей, сеньор, ас, король мулеты. Не было торо, способного устоять перед ним. И бежал! Позорно! Все говорят — под юбки... Нельзя открыть газету, ни журнала — везде Домингин, но не на пласа де торос, не на арене сражения со смертью, а в постели то с одной, то с другой красоткой, которую назавтра газетчики обнаруживают в объятиях других мужчин. А в чем причина? Почему ты ушел?

— Причина?..— Луис Мигель задумался, грустно улыбнулся и ответил не спеша:— Потом, потом как-нибудь, Папа, я вам расскажу...

Однако это «потом» довольно долго не наступало, как ни старался Хемингуэй, как ни изощрялся вывести Домингина на разговор и честное признание.

Между тем пребывание знаменитого гостя в «Ла Вихии» превратилось в сплошной праздник. Конечно же, в Гавану прилетела Ава Гарднер. Получив недавно официальный развод от Френка Синатры, Ава уже не сдерживала себя — годы уходили, «целлулоидовая звезда» близилась к закату, актриса искала рекламы.

Конечно, трудно упрекнуть в этом Аву Гарднер, но ее прилет в Гавану ради встречи с Домингином стоил жизни мексиканской киноактрисе Мирославе Штерн.

На меня смерть молодой, полной сил и творческих планов Мирославы произвела гнетущее впечатление. За неделю до трагедии я познакомился с Мирославой на одном из дипломатических приемов, где она, удачно сыгравшая в нашумевшем фильме, была в центре всеобщего внимания. Мы разговорились, и я увидел, насколько Мирослава, дочь Штерновых, уроженцев Чехословакии, откуда она уехала девочкой, безотчетно любит свою родную землю — она то и дело возвращалась к воспоминаниям детства. Мирослава трогательно говорила о красивых кривых улочках, мощенных брусчаткой, о крутых черепичных крышах, о самом сладком молоке, неповторимом благоухании полевых цветов, о березках, — и ее воспоминания были так чисты и так искренни, что я посоветовал ей возвратиться в Чехословакию. «Нет, — ответила она, — мне теперь предстоит перебираться в Испанию. Я скоро выхожу замуж за Луиса Мигеля Домингина, он вот-вот должен прилететь в Мехико».

Наутро я отправил Мирославе в подарок к предстоящей свадьбе большую палехскую шкатулку с Иванушкой и жар-птицей. А еще через несколько дней она приняла снотворное...

Но вернемся к тому, как Хемингуэю удалось выяснить причину ухода Домингина с арены.

Бывали они, бывший матадор и писатель, наедине только по утрам, до полудня. В тот день 5 сентября у Хемингуэя было особенно приподнятое настроение — с ранней воскресной почтой пришло письмо от сына Грегори. Хемингуэй тут же позвонил Хосе Луису и пригласил его в «Ла Вихию».

— Ты знаешь, Фео, он первым написал мне! Ему, наверное, стало стыдно. Он понял, что ближе отца у него никого нет. Я пошлю ему телеграмму, чтобы немедленно прилетал, — радостно сообщил Хемингуэй доктору, как только тот приехал в финку.— Давай отпразднуем вместе. Приедет дон Андрес, сегодня здесь соберутся все. Ты понимаешь, как я рад, Фео?

— Напиши мальчику, Эрнесто, что я очень его люблю и еще больше, чем ты, доволен вашим примирением. Теперь твоя фабрика красных кровяных шариков заработает на полный ход, и ты сразу станешь молодцом, — ответил Хосе Луис, и тут же Рене сообщил, что каким-то образом, без предупреждения, на веранде оказались журналист и фотограф из «Боэмии», хотят видеть сеньора Домингина и хозяина финки.

Хемингуэй показывал Луису Мигелю африканские трофеи, объяснял ему технику метания копий у негров Кении, пребывал в прекрасном расположении духа и поэтому предложил:

— Посмотрим на этих пролаз, но если хоть один из них окажется нахалом, тут же выставим!

Оба босые, в мятых шортах, летних рубашках — они ни в какую не хотели переодеваться, — так и были запечатлены фотокамерой Константино Ариаса. Журналист Рауль Миранда получил небольшое интервью, которое по неизвестной причине — скорее всего из-за неподходящих фотографий — не было опубликовано в журнале. Мне удалось раздобыть его текст в архивах редакции «Боэмии».

«В той самой гостиной (где мы два дня назад беседовали с Авой Гарднер) дома Хемингуэя в Сан-Франсиско-де-Паула, который производит впечатление иной раз огромного африканского бунгало, иной — господского жилища колониальных времен, мы встречаемся с Луисом Мигелем Домингином, который выходил один на один с великим Манолете на площади боя быков в Линаресе.

— В тот день верх одержала смерть, — Домингин смолкает и многозначительно глядит на Хемингуэя.

Мы касаемся его отношений с Авой Гарднер, в деталях описанной в печати обеих частей света, темы, от которой Домингин старательно уходит.

— Преклоняюсь перед красотой Авы, ее талантом и словом, между нами существует лишь хорошая дружба.

— Которая началась в Испании?

— Да, она обожает бой быков...

— Вы виделись с ней сейчас в Голливуде...

— Я лишь воспользовался тем, что был в Лос-Анджелесе у одного приятеля...

— И оказались вместе с ней на курорте, в горах штата Невада, хотя собирались в Мехико? — Хемингуэй тут же решительно вступает в разговор, явно принимая удар на себя.

— Вы собираетесь писать следующую книгу на тему о быках? — спрашиваем мы писателя.

— Думаю, но скорее о тех, кто сражается с быками. У меня еще мало материала, и я не видел, как торирует Луис Мигель.

— Говорят, что вы намерены на территории финки построить небольшую арену.

— Думал об этом, но... ведь на Кубе нет настоящих быков. Представляете, что бы получилось, выпусти мы на арену обычных быков из Камагуэя или породы зебу, с которыми упражняются на ковбойских праздниках в Регле.

— Собираетесь вновь на охоту в Африку?

— Да, вместе с Домингином, если он решится... Бывший тореро перебивает. Он говорит, что ему очень хотелось бы испытать себя с ружьем против дикого кабана, африканского буйвола, чего он, к сожалению, не мог сделать с быками на арене.

— Скажите, дон Эрнесто, — мы вновь обращаемся с вопросом к хозяину «Ла Вихии», — кому тяжелее, кто потеет больше, тореро или писатель?

— Знаете, другой раз такое бывает — нечем дышать, чтобы закончить как надо начатую фразу...

У хозяина и гостя схожее отношение к жизни.

Хемингуэй окружен африканскими трофеями, любит бой быков. Домингин — философию, говорит метафорами, ему нравится жить сегодня и не знать, что с ним будет завтра. Он не отвечает на прямой вопрос, но чувствуется, что профессию, которую он оставил, он не забыл и рано или поздно, но он к ней вернется, возможно для того, чтобы забыть свою несбывшуюся любовь...»

Как только журналисты удалились, Хемингуэй обнял за плечи Луиса Мигеля, потряс и заявил:

— Я знаю настоящую причину! Знаю, почему ты назвал купленное под Саэлисеса имение виллой «Мир». Все думают, что ты выбрал модное слово — отдаешь дань современности. Нет! Тебе нужен мир, покой, чтобы скорее позабыть, избавиться от...

Луис Мигель приложил палец к губам Хемингуэя.

Хосе Луис понял, что Эрнесто завел какой-то важный, по всей вероятности, интимный разговор, и поспешил выйти на террасу. Несколько дней спустя Хемингуэй пересказал доктору его содержание.

— Не говорите дальше, Папа! Вы давно хотите знать истинную причину. Из-за уважения к вам... Это было выше моих сил! При всей богатой фантазии, Папа, вам не вообразить того, что однажды со мной приключилось. Не знаю почему... бык был никудышный... Люди выражают это ничего не значащим словом — страх. Только когда испытаешь это — оно обретает значение. Ноги приросли к земле, налились свинцом, вдавились в песок арены. Меня охватила жуть. Бык стоял перед занесенной шпагой, и в глазах его я увидел смерть! Не с косой... Смерть — и все! Долго не мог покончить с ним и... перестал выступать...

— Это серьезно, но не опасно, не окончательно! — Хемингуэй задумался.— С этим можно справиться... Надо поразмыслить! Человек сильнее... страха...

Для Хемингуэя трагедией было то, что Домингин сильный, волевой, полный здоровой энергии растрачивал себя попусту, «не по назначению», вместо проявления удали, мужества, бесстрашия, стойкости перед опасностью, дерзости перед смертью занимался тем, что надобно было скрывать от постороннего взгляда. И Хемингуэй находит свое решение ситуации, которую считает недостойной для настоящего мужчины,

Он направляет Луиса Мигеля к бабалао, жрецу афро-кубинского религиозного культа.

Хосе Луис Эррера, рассказывая об этом факте, заметил, что Хемингуэй, особенно с возрастом, все более был предрасположен к предрассудкам и верил в силу негритянских прорицателей, в их предсказания. Однако за более полной информацией Хосе Луис отправил меня к Рене Вильяреалю.

Рене, едва я затронул эту тему, сразу же дал понять, что не имеет желания что-либо рассказывать. Я это почувствовал и решился вопреки своему правилу — в той ситуации это могло оказать нужное воздействие — сообщить собеседнику то, что мне было уже известно, в данном случае от Хуана. Внимательно выслушав, Рене защелкал пальцами и сел рядом на диван:

— Да! Наверное, на пятый или шестой день после приезда Домингина Папа позвал меня и Хуана и сказал, что мы должны отвести Луиса Мигеля к santero [Жрец афро-кубинского культа лукуми, он же бабалао]. Папа просил, чтобы мы не очень тянули и купили все, что тот требует. «Луис Мигель хочет очиститься, он хочет узнать свое будущее, — сказал Папа, — это очень серьезно, Рене! Выбери самого лучшего. Купи петуха, какого надо, aguardiente [Тростниковая водка (исп.)] и все необходимое. Я рассчитываю на тебя, Рене!» Мы поехали в Гуанабакоа. Отвели Домингина к бабалао, прождали около часа. Луис Мигель вышел радостный. Ему ответили духи Жемайа и Чанго на празднике Бембе, что он обязательно вернется на площадь боя быков и будет иметь еще большой успех. Бабалао сказал: «Иди! Жить будешь долго. Твоя смерть не от рога быка. Животное не раз тебе будет мстить, делать больно, но не убьет. Возвращайся смело. Ничего не бойся. Твоя слава еще впереди!» Так оно и было. Папа говорил потом, что если бы не он, кто знает, решился бы Луис Мигель снова работать с быками. И самая настоящая слава пришла к Домингину спустя некоторое время.

Рене прав! В истории боя быков много золотых страниц, но наиболее блистательна летопись выступлений Домингина в 1959 году, когда судьба свела его с другим превосходным тореро — Антонио Ордоньесом.

В начале пятидесятых годов молодой Антонио Ордоньес, сын уважаемого, занявшего в анналах тавромахии подобающее место, матадора Каэтано Ордоньеса, выведенного Хемингуэем в романе «Фиеста» под именем Педро Ромеро, являлся членом квадрильи известного тореро, сеньора, дона Мигеля Луиса Домингина, был солдатом в батальоне, которым командовал знатный майор. Не было двери в Испании, не желавшей тут же распахнуться перед этим майором. И вдруг майор узнает, что его любимая сестра, несравненная, красавица и умница Кармен, тайно встречается с его «солдатом», подолгу вместе с ним изучая под теплым бархатным небом и оливами звезды и луну. Небольшой домашний скандал закончился тем, что Луис Мигель Домингин, может быть впервые в своей уже достаточно яркой жизни, познал, что в испанской женщине есть чувство собственного достоинства, железная стойкость и неколебимая верность любимому.

Чтобы прекратить дальнейшие размолвки с братом Кармен и рассеять сомнения постоянно игравшего со смертью матадора, член квадрильи берет расчет, а Кармен, запечатлев на челе своих близких по горячему поцелую, исчезает на год в неизвестном направлении.

Н начале следующего сезона на одной из самых захудалых, третьестепенных площадей новичка Антонио Ордоньеса посвящает в матадоры тореро Хулио Апарисио. Шапочка, перед завершающей схваткой с последним быком, летит в ложу в руки обожаемой Кармен. Туда же отправляются уши и хвост — атрибуты, подтверждающие признание мастерства тореро. И этот же, только один, сезон выводит Антонио Ордоньеса в ряд лучших мастеров мулеты Испании. Происходит примирение с семьей Домингинов. Те объявляют о помолвке Кармен с Антонио, а Домингин-отец, который в свое время, уйдя с арены, «превратился в энергичного и хитрого дельца» становится антрепренером Ордоньеса.

Простой, предельно честный, не разучившийся краснеть перед наглостью, Антонио познает растлевающую власть славы, но рядом Кармен, ее внимание и нежность, его любовь к ней, и он остается прежним Антонио.

Между тем, не меньше строк в газетах и журналах занимают рассказы и сплетни о романтических похождениях Луиса Мигеля — ныне «газетной звезды». Наслаждаясь похвалами в печати, опьяненный успехом, Домингин и прибыл в гости к Хемингуэю. Кубу бывший тореро оставил с ощущением более чем приятного удовлетворения, и через пару лет — уже женатый на известной итальянской актрисе Лучии Бозе, которая родила ему одного за другим троих детей, — он так же внезапно, как и ушел, возвратился на пласа де торос.

Мотивов было много: лавры зятя, заклинания жены не возвращаться к опасной профессии, утверждение бабалао «твоя смерть не от рога быка, твоя слава еще впереди», требования отца, превосходно знавшего, что «бой быков без соперничества ничего не стоит» и предвкушавшего баснословные барыши от «боя» mano а mano [Один на один (исп.)] с Антонио. Все это помогло ему подавить страх. Луис Мигель подготовился, обрел форму и, подхлестываемый небывалым успехом зятя, выпавшим на его долю в 1958 году, и газетной шумихой по поводу своего возвращения, ринулся в бой.

То, как это происходило, частично описано Хемингуэем в «Опасном лете». Мне, повидавшему немало коррид, увлеченному этим arte de la muerte [Буквально: смертельное искусство (исп.)]. хочется высказать свое мнение: умри летом или осенью пятьдесят девятого года Франко, свершись переворот, ни одно из этих событий не отвлекло бы испанцев, тем более многочисленных зарубежных болельщиков от того, что в те дни происходило на крупнейших пласа де торос Испании.

Соперничество между Домингином и Ордоньесом принимало иной раз характер междоусобной войны и становилось невообразимо опасным. Обычно в представлении участвуют три матадора и шесть быков, по паре на каждого. Если один из тореро получает ранение и выбывает, его быков доводят остальные. В тот же год Домингин и Ордоньес вдвоем выходили против шести и даже восьми быков. Случалось, что одного из них отправляли на носилках в операционную — и тогда риск того, кто оставался на арене, оказаться на рогах быка возрастал в геометрической прогрессии. Последний бой того сезона в Бильбао Антонио Ордоньес заканчивал один, и, по свидетельству Хемингуэя, «не было больше вопроса о превосходстве для тех, кто видел их на арене, в особенности для тех, кто видел Антонио в Бильбао».

...Думаю обо всем этом, сидя на диване в гостиной «Ла Вихии», и испытываю чувство неудовлетворенности. Из рассказа Рене выпали весьма интересные подробности. Что и как, например, происходило у Домингина с бабалао. Еще раз спрашиваю Рене, но он упорно уходит от частностей. Собираю свои записи и тетради, прощаюсь, оставляю «Ла Вихию» и, размышляя над планом будущей главы, отправляюсь домой.

По мере приближения к Гаване все отчетливее ощущаю, что более другого волнует именно то, о чем Рене на сей раз не решился мне поведать. Таинственность, детали обряда, весь ритуал, образ самого бабалао, его высокий артистизм, сила убеждения — все это реально, все существует, но как до конца проникнуть во все это?

Не очень понимая, что делаю, перед мостом через речушку Луяно, сворачиваю по Виа-Бланка не налево, к городу, а направо, в сторону Гуанабакоа. Оправдываю совершаемое подсознательно тем, что хочу взглянуть на улочки, дома, лица людей, где живут бабалао. Уже темнеет, когда внезапно приходит идея: «Надо самому побывать у авгура!»

На следующий день Рене, как всегда, внимательно глядя в глаза и слегка склонив голову, выслушивает мою просьбу и соображения, побуждающие меня попытаться попасть к бабалао. К радости моей, не слышу категорического отказа, но ответ все же не радует.

— Ведь ты неверующий! Как можно? К нему так просто нельзя. Потом сейчас — они боятся. Раньше — другое дело. Но главное, должна быть настоящая причина. Что-то должно происходить с человеком. Иначе...

— Причину я придумаю, — но моя решимость не убеждает.

— Нет, я бы с удовольствием, но не смогу.

Еще пару раз пытался я уговорить Рене, но безрезультатно. Он проявляет стойкость, и тогда я вспоминаю о Хуане. Но и Хуан тоже сомневается, что бабалао согласится принять меня, поскольку я не негр, не мулат и не принадлежу к числу верующих людей.

— Но несчастье ведь с каждым может случиться, — говорю я Хуану.— Как быть? А в силу его предсказаний я верю...

— Однако он не поверит вам! Сразу узнает, что вы пришли не по делу. В конце концов, вы ничего не увидите и не узнаете. Бабалао не простой человек — он связан с духами...

— Хуан, ты должен мне помочь. Не знаю как, но должен! Ты же лучше меня знаешь, как это можно сделать. Подумай! Я в затруднительном положении. Сегодня ты поможешь мне, а завтра я не останусь в долгу. Хуан, ты должен понимать. Ну!

Хуан соглашается, но тут же спрашивает, что я скажу бабалао. Оказывается, я не подготовлен, веской причины для прихода к нему у меня нет, и в тот день я расстаюсь с Хуаном, добившись своего лишь наполовину.

Мысль, как известно, — служанка желания, а Бальзак сказал еще сильнее — «необходимость — мать всего великого», и предлог приходит сам по себе. У меня есть жена, которую я очень люблю. И у меня есть друг, который открыто влюблен в мою жену. Раньше я был спокоен, а теперь у меня появились серьезные опасения. Мне стало известно, что жена использует влюбленность моего друга в корыстных целях и поэтому, естественно, должна проявлять и проявляет к нему настоящую нежность. Я сомневаюсь, верна ли она мне по-прежнему, и хочу знать, чем все это кончится...

Хуан задумывается, трет уши, не верит, сомневается, что мне удастся провести бабалао. Но я, незаметно для самого себя, вхожу в роль и вижу, что Хуан начинает колебаться. Еще нажим — и в следующее воскресенье мы с ним едем в Гуанабакоа. Машину оставляем у самого въезда в городок. Идем, петляя по улочкам, наконец, входим в пустынный двор. Хуан уже предупредил меня и повязывает мне глаза платком. Еще несколько препятствий — лестница, забор, глухой, очевидно темный, проход, порог, еще порог, и мы у цели. Хуан говорит: «Снимите повязку» — и исчезает.

Первое, что вижу в полутьме небольшой комнатки, — все стены ее увешаны пучками живых и сухих растений, цветов и заставлены полками, на которых невообразимое количество клеток, корзинок, мешочков, пакетов, жестяных и стеклянных банок, бутылок и пузырьков. В клетках мыши, птицы и мечущаяся из угла в угол хутия — крупный съедобный грызун, житель Антильских островов. Лица хозяина, стоящего в дальнем углу, сразу не разглядеть, но мешок с красным петухом, купленным для меня Хуаном, в руках у бабалао. Все дары, бутылки агуардьенте и рома, складываются у входа, за порогом.

— Добрый день, молодой человек, — слышу я на удивление звонкий, чистый голос и отвечаю на приветствие, в то время как бабалао привязывает петуха к ножке стула, делает несколько шагов в мою сторону и благодарит за подношения.

Он стар. У негров, как и у латиноамериканских индейцев, после пятидесяти лет возраст определить на глаз совершенно невозможно. Но мне думается, бабалао за семьдесят. Он сед, коротко острижен, лицо гладко выбрито, но кто и как это делает, просто интересно — оно так испещерено морщинами, что кажется, гофрировано навечно.

Бабалао медленно поднимает ладони к моему лицу — их надо фотографировать! Они не красивы, но выразительны. Просит ни о чем не думать, кроме того, что меня волнует. Усаживает на низенькую табуреточку, колени мои почти касаются подбородка, просит положить локти на колени, берет мои кисти, прикладывает их к щекам и в такой позе предлагает сосредоточиться. Говорит он на плохом испанском языке — существительные не склоняет, глаголы не спрягает.

— Если не верить, лучше уходить, — рубит он и после некоторой паузы, во время которой я глубоко вздыхаю, предлагает сказать, что привело меня к нему.

Узнав о моей «беде», бабалао долго молчаливо смотрит на меня и еще раз выражает сомнение в том, что я верю в него и в силу его предвидения.

Я утверждаю, что готов на все, лишь бы узнать, что будет со мной, верна ли мне жена и что делать дальше.

— Ничего не бояться, сидеть, не двигаться, делать все, что я говорить, — бабалао заходит за спину, кладет свои жесткие руки на мою голову, несколько раз сжимает ее, сдавливает шею — я чувствую невероятную цепкость его пальцев, — мнет трапециевидные мышцы, плечи, снова переходит к голове и удаляется.

Несколько секунд тишины, и я чувствую, как что-то ползущее трется о мои ноги, кошусь и вижу маху, крупную, толстую, обвивающую ноги. Но я уже вошел в игру — сижу, не шелохнувшись. Темно-желтый питон, посверкивая своим раздвоенным черным языком, поднимается на колени, сползает с них и удаляется в угол. Из-за спины выходит бабалао — он в простых черных штанах и серой навыпуск рубахе с закатанными рукавами, — подходит к полочке, берет небольшую склянку с притертой пробкой, открывает ее, смачивает палец, вынимает из клетки белую мышь, прикасается пальцами к мордочке, пускает ее на пол. Мышь делает несколько шажков, начинает дергаться, падает и замирает. Бабалао приближается ко мне и говорит:

— Лизать! Лизать палец! — тон его повелевает, но я понимаю, что не испытываю на себе его воли, в сознании мелькает: «Не может же он отравить меня, черт возьми! Все ведь это игра!» — и решительно касаюсь языком его шершавого перста. Палец сух.

Бабалао издает высокий гортанный звук и плюхается рядом на земляной пол, левым боком ко мне, берет с полки раковины морских моллюсков и начинает бросать их. Разглядывая, как они легли, что-то шепчет себе под нос. Собирает, снова бросает, шепчет. Затем берет с полки четыре части сухого кокосового ореха, складывает их и швыряет на землю, смотрит, как они упали, дергает плечами, вскакивает, откупоривает бутылку агуардьенте, наполняет деревянную чашу, пьет из нее, запускает руку, обрызгивает меня и четко произносит:

— Эллегуа, Эллегуа, атамм че одда...

Бабалао берет мою левую руку, опускает ее на колено, больно сжимает, а правой три раза ладонью ударяет по земле и шепчет:

— Иле мо куб. Оби ку арб...— развязывает шнурки и сбрасывает с моих ног ботинки, кладет мои руки на колени ладонями кверху и произносит четыре раза: — Эмм кобб. Ори коси уку!

Ощущаю, как тело бабалао начинает пробирать мелкая дрожь, он подходит к чаше с агуардьенте, делает три крупных глотка, опускает в нее оба указательных пальца, правой рисует крест на моем лбу, левой смачивает затылок. Потом на каждой ладони проводит по две вертикальные линии, снова разбрасывает кокосовый орех, подходит к небольшой склянке, она рядом с клеткой хутии, опускает в нее палец и в следующий миг оставляет что-то вязкое, липкое на моем лбу. Усаживается, еще раз разбрасывает куски ореха, шепчет и начинает заунывно петь. Монотонная песня, слов которой не разобрать — понятна лишь фраза: «Адде окку-таа ифа», — обрывается, и бабалао буквально подпрыгивает к петуху, дергает за бечевку, хватает птицу за ноги, приближается ко мне, жестом предлагает подняться — перья щекочут мое лицо, грудь, живот, плечи, спину, ноги. Он выдергивает из-за спины нож, надрезает горло петуху, предлагает глотнуть брызнувшую кровь, сам приникает губами к горлу птицы, толкает меня на табуреточку, отшвыривает бьющегося в судорогах петуха, садится на пол, раскачивается, что-то шепчет, закрывает глаза, начинает дергаться, как и птица в углу. Через минуту глаза его открываются, они выкатываются из орбит, наливаются кровью, на губах жреца появляется обильная розовая слюна. Он хрипит, откидывается на спину. Я забываю обо всем, ощущаю себя частью чего-то, чему не принадлежу и что доселе мне было неведомо. Мистика... сверхъестественная сила сковала тело, думаю только о том, что будет с бабалао.

Еще таинственная и томительная минута, движения бабалао становятся менее конвульсивными, он постепенно затихает. Первое, что приходит на ум, — я был свидетелем эпилептического припадка.

Петух еще дергает лапами, когда бабалао поднимается с пола, открывает ставшие совершенно красными глаза, усаживается рядом, поджимая под себя ноги, и ровным, но теперь чуть хрипловатым голосом говорит:

— Больше плохо, хорошо мало! Я видеть — ты сильный. Я всегда говорить правда. Моя миссия, — бабалао тут же устремляет взгляд на меня.— Ты думать — ремесло. Нет — миссия!

Меня охватывает удивление, но я согласно киваю — действительно, ведь и на самом деле в ту секунду слово «миссия» я мысленно заменил на «ремесло».

— Нет! Я все видеть! Я всегда говорить правда. Любой человек так лучше. Ты всегда так надо — надо знать правда вперед. Ты гордый — нет обман. Ты хотеть знать правда. Слушать! Я говорить — ты слушать. Спрашивать не надо. Я говорить, что видел, что Чанго сказать.

Капля пота скатилась со лба по дужке носа и застряла в короткой поперечной складке над подбородком. Бабалао сделал паузу, втянул в легкие воздух.

— Ты приходить, когда надо. Он — там, все видеть здесь. Он тебя присылать. Любовь к женщине, которая твоя жена, уходить... Перестать быть. Она жена другой — друг твой. Это хорошо! Хорошо — друг, он рядом. Она ему говорить — ушла. Сама знать, еще раньше ты уходить. Твоя любовь от нее уходить. Она умирать, уходить. Она не твоя. Настоящая там, впереди. Люди часто думать — здоровый, а они больной. Эта любовь, которая жена, — твоя болезнь. Болезнь проходить! Ты не сказать плохо друг. Сказать — спасибо! Он сказать тебе спасибо. Это хорошо! Больше нет хорошо. Я не видать там... Ты, она, он — ей плохо. Тебе, ему —хорошо. Тебе сейчас плохо. Я говорить правда. Не думать, не болеть! Так быть! Голова — ты заставлять—сильнее сердце. Гнать болезнь. Болезнь эта уходить. Другая болезнь, другая твоя беда — оставаться. Чанго говорит, она с тобой долго будет. Может, с ней к нему уходить. Излечить эта болезнь может женщина, другая. Она приходить, а может, и нет. Кто знает? Болезнь с рождения, кровь твоя, плоть. Серьезная болезнь! Если не любить ты женщина, в жены не брать. Любить ты плохо — очень сильно любить. Больше сам любить, меньше заставлять... Сильно любить и много требовать. Раба палка любить, раб любить хозяин, женщина раба не любить, женщина хозяин любить. Ты сильно любить — ты раб, ты не хозяин. Сам ничего не можешь. Может она, если приходить. Только она! Сама приходить. Она любить, ты смотреть. Она все делать. Она

хотеть твоя раба... Тогда твоя болезнь уходить. Ты всегда искать равную. Ты хотеть отдавать все — и получать все. Так не бывает! Ты долго болеть. Потом она может приходить, а может, и нет. Чанго ничего не сказать. Я точно не видеть. Каждый нести крест. Два, три, много... Ты иметь один — тяжелый. Надежда есть. Чанго добрый, хороший! Она, которая сама, — и ты не заставлять, не помогать. Не обманывать себя. Ждать... Видеть Чанго — зовет, ты пойдешь, она за тобой иди, куда ты, туда она — болезнь уходить. Тогда крест твой падать... Чанго дары любить, ждать. Ты счастлив быть, когда она сильно любить. Ждать — болезнь проходить. Грасиас! Ждать, год ждать, раньше не ходить. Ни я, ни другой. Верить я... Верить... Ждать... Смотреть... Ждать... Верить! Шея нагибать! — бабалао неожиданно берет меня за голову, смотрит на родинки.— Гадость, — бабалао касается пальцем родинок, — это болезнь. Страшная! Люди Чанго ходить. Верить мне! Два солнца, болезнь умирать, больше не расти. Чанго говорить — ты хорошо дарить. Грасиас! — бабалао склонил голову в знак благодарности, показал взглядом на продукты, сложенные мною у входа, протянул руку к полке, взял черный флакон, открыл притертую пробку.— Верить мне... Давать шея...

Я покорно повернулся — ощущение театрального представления как рукой сняло, теперь в сознании билась тревожная мысль: бабалао был предельно прав в главном. Между тем жрец прикоснулся концом пробки к родинкам, каждая из трех величиной с копейку, которые вот уже двадцать лет беспокоили, часто кровоточили, временами набухали, саднили под воротничком, пугали врачей, вызывали страх в глазах матери. Бабалао подул и снова прикоснулся к каждой концом стеклянной пробки. Никакого болевого ощущения.

— Вода два дня не надо. Надо верить! Это скоро умирать. Другая болезнь, твоя жена — тоже умирать Третья — надо ждать, долго. Грасиас! Если Чанго дар приносить — приходить...— бабалао жестом показал на выход.

Я оставлял комнатку бабалао под сильным впечатлением. Противоречивые ощущения владели мной. Глаза, излучавшие сатанинскую уверенность, угловатая фигура, цепкие, иссушенные годами пальцы, мявшие мое тело, казалось, продолжали давить на виски и темя. Мне снова накинули повязку на глаза. Не помню кто. Повели. Через несколько шагов я понял, что ко мне прикоснулись руки Хуана. Когда он снял повязку, я попытался улыбнуться, но Хуан проявил явный такт и сделал вид, что смотрит в другую сторону. Только когда мы сели в машину и я ощутил в руках руль, стер со лба что-то клейкое, рванул с места, выскочил на шоссе, пришло облегчение. Хуан учтиво молчал. Я стал его благодарить, а он явно ждал признания, ждал главного — что же сказал бабалао.

— Ты можешь поверить, что я перестану любить жену и что она будет с моим другом?

Хуан пожал плечами.

— Нет! — ответил он и тут же спросил: — Бабалао так сказал, так? Да? — Хуан закусил губу.

— Что? Откуда он это может знать? Да этого никогда не может случиться. Ему показалось. Что-то ведь он должен, обязан был сказать, Хуан, — я уже улыбался.

— Не говорите. Он знает. Так будет, — заверил меня Хуан и, отвернувшись, высунул голову из машины, а я испытывал удовлетворение, что опыт удался, что случилось все так, как мне хотелось, а насчет любви к жене — бредни...

— Ну ладно, Хуан. Он не предвещал мне смерти, ни болезней, от которых умирают, ни несчастья! Все в порядке! А тебе огромное спасибо, Хуан! Ты настоящий друг!

Дома я записал виденное и слышанное в свою тетрадь. Жене, конечно, не стал ничего говорить. Счел в конце концов выдумку бабалао неудачной и вскоре выбросил ее из головы. Родинки, правда, через пару дней высохли и отвалились, не оставив и следа. В делах и житейских заботах я забыл о бабалао.

Однако... уже перед самым отъездом с Кубы, я еще раз виделся с ним. Встретились мы случайно, в гаванском порту. Бабалао сделал вид, что не узнал меня, хотя и ответил на приветствие, остановился. Взгляд его тек мимо. Я ощутил неловкость и в следующий миг спросил:

— Что вы думаете о жизни? — вырвалось у меня.

Бабалао скорректировал взгляд, уставился в мои глаза и выпалил, как заученный урок:

— Жизнь скоро конец! Раньше человек говорить — чувствовать, говорить, что думать. Теперь —молчать, бояться сильный, врать. Раньше иметь интерес, радость. Теперь — нет интерес, все безразличный, все пропадай. Раньше люди собираться говорить с Очун, Чанго, теперь собираться убивай друг друга. Раньше понимать, сострадать, теперь человек сердце нет, есть зависть, есть только любить себя. Люди друг другу помогать — нет. Все продавай, все покупай. Раньше порок скрывать, теперь показывать, гордиться. Раньше дерево сажать, теперь дерево — рубить. Конец...— сказал, повернулся и ушел.




 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер"