Эрнест Хемингуэй
|
Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе - ПростойЮрий Папоров. Хемингуэй на Кубе Настоящий охотник бродит с ружьем, пока он жив
и пока на земле не перевелись звери, так же как настоящий художник рисует, пока он жив и на земле есть краски и холст, а настоящий писатель пишет, пока он может писать, пока есть карандаши, бумага, чернила и пока у него есть о чем писать,— иначе он дурак и сам это знает. «Все это время в финке «Ла Вихиа» шла светская жизнь, беспрерывно приезжали гости, устраивалась охота на морскую рыбу, веселые вечеринки в баре «Флоридита», состязания в стрельбе по голубям, матчи бокса. Хемингуэя угнетало одно — он не мог вернуться к работе. Он говорил, что, видимо, его способность придумывать и писать сильно пострадала от всех полученных им ранений»,— читаем у Бориса Грибанова в книге «Хемингуэй». Свидетельства очевидцев дают возможность шире взглянуть на события тех дней и глубже понять истинные причины «простоя» в творческой деятельности писателя. Общепринято считать, что после пятилетнего перерыва Хемингуэй приступил весной 1946 года к работе над объемистым романом «Сады Эдема», в котором «перемежалось прошлое и настоящее, воспоминания о его жизни с Хедли и с Полиной переплетались с его сегодняшней жизнью». В действительности во время пребывания генерала Ланхэма в «Ла Вихии» в сентябре 1945 года писатель уже обсуждал с ним, как с военным специалистом, интересовавшие его события минувшей войны, которые должны были лечь в основу отдельных глав, и по утрам пытался работать. То, что мне рассказывали друзья Хемингуэя, он и сам подтверждает в письме к К. М. Симонову: «Вот уже с осени 1945-го я пишу с таким усердием и почти без перерыва, что недели, месяцы проносятся так быстро, что не успеешь оглянуться, как умрешь». Однако общее состояние писателя лишало его возможности испытывать творческое удовлетворение — исписанные им страницы летели в корзину, чего прежде не бывало, а если и сохранялись, то жгли душу, терзали сознанием неудовлетворенности, беспомощности, творческой импотенции. Приведу здесь мнение, высказанное в беседе со мной врачом-психиатром Францем Штетмайером: «Женщины в жизни Хемингуэя, а значит, и в его деятельности как писателя, играли гораздо большую роль, чем можно себе представить. Он стремился относиться к ним, особенно к тем, которые вызывали в нем чувство, называемое людьми любовью, с присущей ему в серьезных делах честностью. Начиная с матери, каждая из его жен и многие из тех, кого он встречал на пути, оставляли по себе след, активно влияя на его жизнь, на его труд. Эрнест понимал это, но — таков уж был он — тщательно скрывал — и порою от самого себя — за фасадом мужского бахвальства, напускного «мачизма», как говорят мексиканцы. После Полин и особенно провала, краха, значительной силы психологического удара, нанесенного ему Мартой, с которой он уже, по всей вероятности, не мог быть полноценным мужчиной, Хемингуэй «no funciona bien» [Не функционирует должным образом (исп.)], его сверхэстетическая натура становится чрезвычайно уязвимой. Однажды он признался мне, что в сорок четвертом, в Англии, можно было иметь, кого он только хотел. Он отдал предпочтение молодой герцогине, которая помогла ему, страдающему от одиночества уже целый месяц, тем, что позвонила своей подруге и стала рассказывать той по телефону, чем они занимались... Я очень внимательно наблюдал его в дни болезни Патрика. Эрнест нуждался в моих советах, но признавать себя моим пациентом ни за что не хотел. Он стремился доказать своим отношением к Мэри то, что его жизнь опровергала на каждом шагу». Мне не просто было принять на веру этот вывод доктора Штетмайера, несмотря на то что предо мной был всеми уважаемый, опытный профессионал. Вместе с тем Хемингуэй 14 марта 1946 года в конторе гаванского нотариуса регистрирует свой брак с Мэри Уэлш при свидетелях: Уинстоне Гесте, Грегори и Патрике. От нотариуса все направляются во «Флоридиту». Вечером бракосочетание отмечалось шампанским с с черной икрой в доме знакомого американца Ричарда Куперса, но настоящее веселье разгорелось в «Ла Вихии», куда ближе к полуночи собрались многие кубинские друзья. Закончилось оно, однако, внезапно и чуть было не трагически. — Эрнесто поспорил с Мэри из-за пустяка,— рассказывает Хосе Луис Эррера.— Хотел было проявить характер. До этого поведал нам то ли анекдот, то ли быль про одного мексиканца. Тот по-своему укротил строптивость молодой жены, не пожелавшей в день свадьбы снять с мужа ботинки. Мексиканец стал считать до трех. После счета «раз» он выхватил револьвер и застрелил любимого пса, после счета «два» — любимую лошадь. На счете «три» жена уже стягивала с него башмаки. Однако Мэри не была мексиканкой! В споре не уступила, разозлилась и начала упаковывать свои вещи. Эрнесто принялся извиняться, но мир был восстановлен лишь наутро. При этом одна из ниточек лопнула! В середине июля выяснилось, что мисс Мэри в положении, и Хемингуэй решает увезти ее из жаркой Гаваны на север США, в любимое им Сан-Вэлли. Чета отправляется туда вроде как бы в свадебное путешествие на автомашине. В штате Вайоминг, в маленьком городке Каспер, Хемингуэй совершает один из тех своих поступков, которые заставляют далее самых ярых его недругов встать и снять перед ним шляпу. Отец мисс Мэри, который поначалу противился браку дочери с писателем, имевшим «сомнительную репутацию», признает в нем достойного человека. По дороге мисс Мэри становится плохо, у нее открывается кровотечение, она теряет сознание. В провинциальной больнице неопытный врач не может обнаружить пульса, нащупать вену, чтобы сделать вливание, и предлагает Хемингуэю проститься с женой. Но врач, очевидно, не читал произведений своего знаменитого земляка и, конечно же, совсем не был психологом, а только плохим хирургом. Эрнест схватил лежавший на столике ланцет, приставил его к горлу медика и, дав расписку, что врач не несет никакой ответственности, заставил юного эскулапа сделать надрез в изгибе руки, найти вену и влить в нее плазму. Жизнь мисс Мэри была спасена... Перед самым отъездом из Гаваны в «Ла Вихию» звонил из США Милтон Уолф, бывший участник войны в Испании, девятый и последний командир батальона «Линкольн-Вашингтон», с предложением Эрнесту принять участие в вечере, посвященном борцам за свободную Испанию. Хемингуэй ответил Уолфу письмом. Текст письма, которое должно было в 1965 году появиться на страницах прогрессивного журнала США «Америкэн дайэлог», показал мне кубинский поэт Николас Гильен, бывший в приятельских отношениях с Хемингуэем еще с тридцатых годов. Читателю будет небезынтересно письмо, которое привожу здесь с некоторыми сокращениями. Содержание письма раскрывает и характер и настроение Хемингуэя в то время, о котором в этой главе идет речь. «Дорогой Милт! Как я сказал тебе по телефону, вряд ли смогу принять твое предложение председательствовать на этом вечере — занятие, для которого я не подхожу. Для того чтобы председательствовать на политическом собрании, надо заниматься множеством дел, и это как раз в самый разгар моей работы над новым романом. Я не могу планировать никакой поездки на следующий месяц. К тому же я не могу подписывать письма, которые я не писал, ибо люди, которые получат их, будут знать, что они не от меня, и их ценность сведется на нет. Я не говорю, что это щепетильность. Но ты же знаешь, что у всех нас есть нечто такое, что мы не в состоянии делить... А теперь о серьезном. Мне кажется, что достать визу для Листера [Энрике Листер — один из видных командиров армии республиканской Испании] — невозможно. Если ты не смог раздобыть ее для Тома Винтрингейна, то каким образом ты сможешь достать ее для Энрике? Когда ты телеграфировал мне, что он будет присутствовать на вечере, я подумал, что он может попасть туда совсем другим путем. Полагаю, ты хорошо знаешь, что сейчас у нас происходит! Мне кажется, что следовало бы заняться вопросом о доле американских денег, вложенных во франкистскую Испанию... Эти деньги вкладываются с целью помочь Франко удержаться у власти. Каждый отлично понимает, почему заинтересованные лица хотят видеть у власти именно его. Мне кажется, что кто-то обязан взяться по-настоящему за разоблачение тех, кто стоит за спиной Франко. Это — работа исследователя, которую необходимо провести крайне тщательно и скрупулезно. Думаю, ты — именно тот человек, который должен заняться этим. Неважно, имеет ли это отношение к Франко или же к кому-либо другому, вскормленному ими. Как же, черт побери, можно позволить оставаться у власти человеку, сформировавшему дивизию для борьбы на Восточном фронте, вот чего я не понимаю! Ответ один — он должен будет уйти! Они попытаются заменить его каким-нибудь другим жуликом, но вряд ли решатся создать республику. В то же время, как мне кажется, мы должны хорошо знать, кто именно вкладывает деньги в Испанию с целью «защитить» ее от республики. Может быть, это уже набило оскомину у тебя, но я очень много думал над этим. Эрнест. «Ла Вихиа», Сан-Франсиско-де-Паула, Куба Июль, 26, 1946 г.». Новый, 1947 год Хемингуэй встретил безрадостно, как ни старался рассеять себя. Им владело предчувствие тяжелого грядущего. Он основательно утратил веру в свои силы и, не желая признать истинной причины, не мог с ней бороться. Об этом свидетельствует и письмо, отправленное в канун Нового года Хосе Луису из Сан-Вэлли, в котором Хемингуэй сетует на потерю способности легко писать, как это было прежде, и «придумывать то, что надо читателю». «Более тысячи страниц написано в «Садах», но жаль, что на жесткой бумаге». «Как вернуть былое? Ты знаешь все, Фео, разыщи в своей аптеке лекарство, которое бы мне помогло». В этом письме есть единственное светлое место. Хемингуэй рассказывает другу о случае на охоте, который вполне мог оборвать его жизнь. Продвигаясь в горах, по тропе, он обнаружил, что у ботинка развязался шнурок. Нагнулся, и... в тот самый миг ружье товарища по охоте, шедшего сзади, случайно выстрелило. Пуля просвистела над головой, опалив его волосы. Хемингуэй с радостью заключает: «Значит, мне жить!» Но тут же спрашивает: «Но как? Найди средство, Фео! Еще один такой год мне не перенести». Предчувствие Хемингуэя и на этот раз оказалось небезосновательным. Год был трудным, предкризисным... Роберто Эррера, который в начале 1947 года долгие месяцы не мог найти работы и часто бывал в «Ла Вихии», рассказывает: — Папа часами простаивал у пишущей машинки. Мы сидели на веранде и не слышали ее стука. Потом он отходил, брал чистый лист бумаги и карандаш, садился за стол, подолгу теребил правое ухо, ворошил своей огромной пятерней короткие волосы. Они сыпались на стол, на бумагу. Он комкал ее, швырял в корзину и запирался в туалетной комнате. Там его обычно никто не тревожил, и он мог подолгу сидеть на стульчаке и читать. Порой бросался на кровать рядом с пишущей машинкой, да так, что Рене вздрагивал. Лежа на кровати, до обеда перелистывал старые европейские и американские журналы. — Перед самой болезнью Патрика Эрнест вел себя странно,— вспоминает Марио Менокаль.— То не давал никому из нас покоя, то запирался в «Ла Вихии» и никого не хотел принимать. С ним что-то творилось непонятное, но объяснения мы не находили. Я думал — не работается, а он утверждал, и упорно, что пишет отличный роман. — Хемингуэй бывал во «Флоридите», как и прежде после обеда, но я видел его заметно изменившимся после Европы,— рассказывает Энрике Серпа.— Он всегда умел скрывать свое настроение, а тут то слишком веселился, то впадал в меланхолию, сидел и молчал. Я приписывал все это тому, что он работал над трудной темой. Так мне представлялось — он писал о войне. О ней ведь очень сложно говорить настоящую правду! Я наблюдал за ним и учился. Выло время, когда к нему приезжали один за другим боевые друзья. Я понимал, что Хемингуэю недоставало живого контакта с теми, в кого он верил, и кто должны были стать героями его новой книги. Казалось мне, он сам не находил ответа на волновавшие его вопросы и истина, которая ему — да и всем, кто пишет,— так была нужна для работы, возможно, ускользала от него, не давалась. Хемингуэй говорил мне о чем-то таком, правда очень туманно. Потом однажды я спросил, что делает Марта, знает ли он что-либо о ней? Он ответил потоком брани — вечер был испорчен. Я почувствовал себя неловко. Тогда мне показалось, что он ее по-прежнему сильно любит. — Патрик уже болел,— записано мною со слов Грегорио Фуэнтеса,— мы вышли в море одни. Я спросил про сына. Старик покраснел. Я в первый раз видел у него слезы. Клюнул тунец, но взять его не смогли. Объели акулы, и Папа сказал: «Грегорио, кругом много развелось разных акул. Надо переждать. Человек, который умеет ждать,— он не слабый! Не спеши!» Доктор Эррера делится со мной еще одним воспоминанием, относящимся к началу 1947 года: — Шел второй год совместной жизни Эрнеста с новой женой, но «притирка» продолжалась. Перед нами, особенно в моем присутствии, Эрнесто был предельно вежлив и внимателен к Мэри. Но Рене рассказывал, что по вечерам и порой до поздней ночи из спальни слышались громкие голоса и подолгу не гасили свет. Хуан, который знал, что не ходит в любимчиках у хозяина, нет-нет да и позволял себе, когда иной раз отвозил меня домой, отпускать шуточки, комментировать, становясь на сторону Мэри. Это подтверждало мои наблюдения, беспокоило меня уже как врача. Именно в те дни Эрнесто удивил меня — вдруг попросил не говорить Мэри, что посылает деньги на нужды партии в ответ на письмо, полученное от Родригеса [Письмо Хосе Мануэля Родригеса, секретаря муниципального комитета компартии Гуанабакоа от 18.11.1947 года, в котором тот просит пожертвовать 200 песо на нужды партийной пропаганды, хранится в музее «Ла Вихиа»]. Эрнесто прежде делал это открыто! В дни весенних школьных каникул на «Ла Вихию», куда приехали погостить Патрик и Гиги, навалилась беда, которая на все лето лишила Хемингуэя какой-либо возможности продолжать работу. Я вновь предоставляю слово участникам того события. В их рассказах есть некоторые расхождения, но читатель увидит — они логичны и, по-моему, объяснимы. Рене Вильяреаль: «На святую неделю, в апреле 1947 года, в Гавану прилетели Патрисио и Гиги. На следующий день мы втроем отправились ловить форелей на речку Сан-Хуан. Патрисио прыгал в воду в одежде, выхватывал у нас удилища, забирался на самые верхушки деревьев и оттуда зазывал рыб. А перед возвращением в «Ла Вихию» влез на крышу «пикапа», чтобы лучше разглядеть звезды. Мы его с трудом уговорили сесть в машину. Вечером я рассказал об этом Папе. Тот разволновался, попросил последить за Патриком и никому об этом не говорить. Утром на другой день Пат стал требовать у повара, чтобы тот вскипятил воду в стакане и кипятком вымыл бы ему ноги. А потом забрался в ванную комнату Папы и стал там буянить. Тогда Гиги сообщил отцу, что примерно за неделю до их отъезда Пат вместе с ним попал в автомобильную аварию. Пат сильно ударился головой, а перед самым отлетом в Гавану долго на жаре играл в бейсбол. Врачи, приглашенные Папой, определили буйное помешательство. Но отец не разрешил забирать в больницу «Мауса», настоял, чтобы сына оставили и лечили дома. Пат отказался пить, есть, даже перестал глотать слюну. Мы начали его питать искусственно. С первых дней болезни и до самого сентября, когда Патрисио поправился, около него дежурили двадцать четыре часа в сутки Хуан Дунабейтиа, Роберто Эррера и я. Мне, честно говоря, доставалось больше всех, потому как Пат никого к себе не подпускал, кроме своего «африканского брата» — так он называл меня во время болезни. Нами руководил Папа, он очень переживал тогда. Папа каждый день вел дневник. Записывал все, что происходило в доме». Хосе Луис Эррера: «Младший сын Эрнеста после каникул возвратился домой, к школьным занятиям. Средний — ему было девятнадцать лет — остался, чтобы под руководством отца должным образом подготовиться к поступлению в Гарвардский университет. Незадолго до этого Патрисио сменил протестантскую религию на католическую. Отцом-наставником был дон Андрес. Патрисио всегда был немного замкнут, а в те дни держался совсем отчужденно, мало с кем из взрослых говорил. Его не по возрасту кудлатые брови, и без того обычно плотно сдвинутые, выглядели как сплошной черный козырек. В ту среду я видел его — в начале года Эрнесто установил для нас, своих друзей, постоянный день, и мы все, кто мог, по средам собирались на обед в «Ла Вихии»,— и Патрисио мне не понравился. В воскресенье [13.IV 1947 года] случился приступ. Лишь много недель спустя я узнал, что произошло это после бурной стычки с отцом. В понедельник же я застал мальчика в бредовом, буйном состоянии. Он забился в угол комнаты и никого к себе не подпускал. Отца и дона Андреса видеть не мог. Бедный Андрес, если не принимать во внимание его маленькую слабость к вину, он был святым! Плакал, когда Пат рычал и плевал в него. Болезнь была слишком серьезной, мы пригласили лучших врачей: Лавальетту, Вегу Фуэнтеса и Ортегу. Патрисио был в чрезвычайно возбужденном состоянии, наотрез отказывался есть, пить, даже глотать слюну. Специалисты понаблюдали несколько дней, и мэтр Лавальетта сказал: «Случай некурабельный, исход — lеtalis [Летальный, смертельный (лат.)]». Эрнесто пришел в ужас, но, как всегда в подобных жизненных ситуациях, тут же принял решение — не сдаваться и лечить Патрисио дома». Открываю томик Ивана Кашкина «Эрнест Хемингуэй» и перечитываю часть абзаца из письма Хемингуэя к нему от 19. VIII. 35 г.: «Жить в действии для меня много легче, чем писать. У меня для этого больше данных, чем для работы за столом. Действуя, не задумываешься. И когда тебе приходится туго, тебя держит сознание, что иначе ты поступить не мог и что ответственность с тебя снята». «В комнате для гостей поселились Хуан Дунабейтиа и брат Роберто,— продолжает Хосе Луис.— Мы лишили Патрисио любой возможности двигаться, уложили в постель и сорок восемь дней питали искусственно. Прилетела мать мальчика Полин, очень воспитанная, приятнкя, образованная. Мэри отсутствовала — она находилась в Чикаго у постели болевшего раком отца, а когда возвратилась, кажется, в середине мая, обе женщины друг другу понравились. Эрнесто подтянулся, стал меньше пить, реже выезжать из дома. Дни и ночи проводил в соседней комнате, рядом с Патрисио, велел стелить себе на полу, вел дневник, в который записывал мельчайшие подробности из жизни «Ла Вихии». Он не мог работать, но к концу мая сбросил вес, снизилось давление». Роберто Эррера: «Болезнь Патрика — это интересная клиническая история и значительная страница биографии Хемингуэя. Неизвестно, куда подевался дневник, который вел Папа. Если бы его опубликовать, заменив имена, получилась бы уникальная книга, бестселлер. Переживания отца... и написано рукою Папы! Без выдумки! Там было много печального — мы ведь сражались за жизнь хорошего мальчика, и мы победили! Хуан Дунабейтиа, я и Рене были медбратьями. Рене, еще совсем молодой человек, сумел найти путь к больному сердцу Пата. Поначалу он никого не подпускал к себе без бурного приступа. Первого или второго июня, более чем через полтора месяца интенсивных уколов, Пат согласился съесть бифштекс. В «Ла Вихии» устроили праздник. Папа впопыхах выкрасил волосы. Потом всем рассказывал, что вместо шампуня вымыл голову «дурацкой рыжей мартой» — краски осталась от предыдущей жены Папы». Хуан Лопес: «Я не очень любил Кукурузу (так Хуан называл Роберто Эрреру за разноцветную бороду, отпущенную им во время морской экспедиции) — он всегда перебегал дорогу, старался быть первым. Но тогда — да! Он и Рене! Если б не они, к Пату нельзя было бы подойти. Хороший был мальчуган и об отце не стеснялся говорить то, что думал. Доктор-немец вылечил его. Пришел, увидел — и на следующий день Пат встал на ноги». Рене Вильяреалъ: В дни болезни Патрика Синдбад стал другом дома. Он плавал капитаном на разных кораблях компании «Гарсиа Лайнес», под флагом Либерии. Пат заболел, и Синдбад бросил выгодное место на «Лайк Чарлз» и три месяца жил в «Ла Вихии». Он, Роберто и я дежурили по очереди по четыре часа круглые сутки. Роберто сделал много! Уколы, лекарства. Выдумывал такие истории, что Пат ему верил. Миссис Полин часто прилетала. Тогда на Кубе не хватало мяса. Был строгий запрет и надзор. Миссис Полин привозила мясо и кушанья, которые любил Пат, когда в июне он согласился есть. Но был еще долго болен. Отец Андрес считал, что виною болезни является он, так как уговорил Пата сменить религию. Пат до болезни очень любил дона Андреса, а потом видеть не мог, стал звать его Черным Попом. Я, как сейчас, вижу — дон Андрес широченными шагами идет по саду, спешит. Полы его черной сутаны развеваются. От спешки он потный и красный. Я всегда знал наперед, несет ли он под сутаной мясо или нет. Незаконная торговля строго наказывалась — он шел на риск». Роберто Эррера: «Папа очень переживал, мало спал, нервничал. Разругался и рассорился навсегда со своим братом Лестером. Хотел вызвать на дуэль Фолкнера, который выступил перед студентами Виргинского университета и сказал, что Папа недостаточно храбр, чтобы экспериментировать. Заявил, что его ноги больше не будет в посольстве США, где ему за войну вручили самую низшую боевую медаль. Долго горевал, когда узнал о смерти своего постоянного редактора Максуэла Перкинса, который всего за несколько дней до этого был в «Ла Вихии». Носил траур по жене Дос Пассоса, погибшей в автомобильной катастрофе. Смертей в то лето было много, и здоровье Папы не улучшалось. Были и денежные затруднения. Издатель Скрибнер ждал новую книгу, а она не клеилась. Папа говорил, что вообще дальше продолжать ее не желает — не стоит! Повезло, однако, с предложением Марка Хеллинджера экранизировать «Убийц» и еще четыре рассказа. Продюсер выслал аванс в 50 тысяч долларов и вскоре умер. Папа, чтобы заплатить налоги за год, вынужден был занять 16 тысяч у Скрибнера». Рене Вильяреаль: «Радовался Папа приезду в «Ла Вихию» своего старого друга, бывшего знаменитого боксера Джорджа Брауна. Он был сразу после отъезда мистера Лестера. Младший брат был совсем не похож на Папу. Ему легко жилось, всегда везло. Он прожигал жизнь, не желал работать, постоянно что-нибудь клянчил. Никогда ни по какому поводу не нервничал, ни во что не верил. Мне кажется, стал поучать Папу, как надо жить. Я видел, как Папа его ударил. Джордж Браун приехал очень вовремя! Думаю, он знал, что Папе плохо и тяжело. Они вместе выходили в море, часто боксировали. Мистер Джордж, ему тогда уже было за пятьдесят, здорово работал. Учил нас. Ни я, ни даже Папа не могли пробить его непроницаемую защиту. Однажды мы боксировали с Гиги. Я был сильнее его, а он злился, начал просто драться. Я разбил ему нос, когда подошли Папа и мистер Джордж. Папа остановил нас и со мной хотел показать Гиги, как надо боксировать. Нанес мне левой такой удар, что я упал, почти потерял сознание. Папа бросился ко мне со словами: «Рене, не подумай, что я тебя так за Гиги. Это так вышло! Не сердись!» А я никогда не сердился на него. Мне с ним всю жизнь было хорошо! Еще больше Папа радовался приезду «полковника» Уильямса Тейлора. Совсем простой, но культурный человек. Такой скромный, воспитанный. Никогда первым никому ничего не скажет. А Папа советовался с ним и очень уважал «полковника». Он сам его так прозвал, а Тейлор был егерем в горах Сан-Вэлли. Он часто выходил с Грегорио в море один. Папа оставался с Патриком. «Полковник» был хороший рыболов и снабжал нас рыбой. Потом, когда «полковник» умер, Папа специально купил землю, летал его хоронить. Там теперь он и сам захоронен. Их могилы — рядом. В день рождения, 21 июля, Пана прослезился от слов «полковника». Тот за столом сказал: «Пусть под ногами у меня сгорят мои родные горы, если Эрнест не одолеет болезни Патрика. Пусть тогда никто не называет меня «полковником», если Пат снова не будет хорошим «боем» [мальчиком]. Хосе Луис Эррера: «Лечение Патрика длилось долго, с переменным успехом. Состояние резко обострялось, стоило только Эрнесто решиться войти в комнату, где лежал сын. В конце августа — начале сентября в «Ла Вихии» появился доктор Франц Штетмайер. Полин прочла в одном из медицинских журналов Соединенных Штатов статью доктора — он жил на Кубе,— в которой тот рассказывал о первых опытах лечения некоторых психических заболеваний электрошоком. Полин настояла, чтобы Эрнесто пригласил врача к Патрисио. Доктор долгие годы жил в Германии, был опытным психиатром. Он поставил Патрисио на ноги после первой же электрошоковой процедуры. Казалось бы, все складывалось хорошо. Но организм Эрнесто действовал по-своему. Наступил спад, давление поднялось, в голове появился гул. Эрнесто долго встречал меня словами: «Фео, отключи телефонные провода. В голове столько чужих разговоров и ни одного своего. Ни строчки на бумаге, а котелок гудит!» Марио Менокаль: «Вам, наверное, уже рассказывали о болезни Патрика, вы много знаете, я это вижу по вашему лицу. Болезнь была серьезной, Эрнест очень переживал. Большего я вам не скажу. Нашелся хороший врач, и все обошлось. У меня есть его письмо, оно написано в то лето. Мы с командой Кубы были на мировом первенстве по ловле тунца в Канаде, а потом я отправился в Нью-Йорк. Вот оно: «Дорогой Марио, прилагаю записку к Шерману. Проследи, чтобы он сам лично ее получил. Надеюсь, ты их всех правильно прикончил. Я видел результаты второго дня и знаю, что все вы, ребята, шли далеко впереди. Если вы используете парней Новой Шотландии, почему бы мне, черт возьми, не участвовать в какой-нибудь год в качестве кубинца. Почел бы за честь. Не буду больше писать, так как знаю, не для того ты поехал в Нью-Йорк, чтобы письма читать. Обязательно сходи в Музей естественной истории и посмотри там новые экспонаты. Какие-нибудь хорошие новые американские виды. И сходи в Метрополитен-музей и посмотри там «Толедо» Эль Греко и «Сборщиков урожая» Брейгеля. Две лучшие картины вне стен Прадо. Передай привет Шерману, а также всем, кого увидишь из нашей компании. Гимнастический зал Джорджа Брауна находится в доме № 225 Уэст, на 57-й улице. Почему ты не встречаешься с ним? Он рад будет видеть тебя. Расскажи ему о наших делах, чтобы он знал, почему я ему не писал. Скажи, что Гиги приедет 17-го. Знай, что Джордж мечтает сводить тебя к Ланди, или к Динти Морес, или в какое-либо другое из тех злачных мест. Передай ему мой привет. Скажи, что я собираюсь послать кого-нибудь для отгрузки моих патронов экспрессом в Солнечную долину. Он, вероятно, имеет информацию об убийстве Бэна Зигеля. Попроси его передать ее мне через тебя. Желаю тебе, дружище, хороню провести время. Хотел бы быть с тобою рядом. Твою записку потерял, но я посылаю это письмо на отель «Уолдорф», так как, мне помнится, ты дал этот адрес. Я позвоню и проверю, если ты остановился в другом месте, я пошлю тебе телеграмму, что письмо лежит в отеле «Уолдорф». Хуан как раз уезжает с почтой, а телефон временно у нас не работает. С наилучшими пожеланиями всей команде. Эрнест 4 сентября 1947 года». В конце сентября, когда Патрисио уже был здоров и собирался с братом и матерью лететь в Нью-Йорк, в «Ла Вихии» был обыск. Хемингуэя удалось предупредить, и он своевременно улетел в Ки-Уэст. Я провожал его до аэродрома». Доктор Франц Штетмайер: «Меня пригласили к больному юноше, а отец принялся угощать коктейлями и пространно рассказывать предысторию болезни. Чем больше он говорил, тем меньше я верил тому, что слышал. Юноша перенес автомобильную аварию, сильно ударился головой, затем перегрелся на солнце. Сдавал экзамены в университет, был хорошо подготовлен, но неожиданно провалился. Переживания вызвали обострение нераспознанного в свое время сотрясения мозга... Картина того, как протекала сама болезнь, давала мне еще больше оснований сомневаться. И хорошо, что я не поверил в предложенную мне, надуманную, возможно, от начала и до конца историю. Я мог бы избрать иной путь лечения и не получить результата. Удачей было мое первое свидание с больным. Отец под каким-то совершенно несерьезным предлогом отлучился и не пошел со мной в комнату сына. Я не напоминал мальчику о нем. Юноша глаз не сводил с двери. Успокоился, если так можно сказать в его состоянии, только когда я сказал, что пришел к нему по просьбе матери, которая со дня на день должна прилететь вновь в Гавану, чтобы быть с ним. Установил, что больной страдает кататоническим ступором, острой формой психического заболевания. Мой опыт давал мне все основания к тому, чтобы решиться на применение электрошока. После первой же процедуры Патрик ночью встал с постели, тихо прошел на кухню к холодильнику и наелся до того, что на следующий день с ним было плохо, но страдания его были уже не по моей специальности. Юноша быстро поправлялся и по мере общения со мной рассказал мне все, как было. Будучи совсем еще юным, он тяжело перенес разрыв отца с матерью. Она — Полин Пфейффер — исключительный человек, очень достойная женщина, неповторимое сочетание интеллигентности, воспитанности, доброты и смирения. С годами Патрик, безотчетно любивший мать, осознал, что с уходом отца для нее кончилась жизнь. Больше у нее не было мужчин. Появилась Марта, которая в глазах Патрика, естественно, ни в какое сравнение не шла с его матерью. Со временем он обнаружил, что Марта, в отличие от отца, бесстрастна, холодна, пользовалась малейшей возможностью, чтобы унизить отца, вела себя с его друзьями фривольно, принося отцу страдания. Мэри юноша встретил холодно. Он не все, конечно, понимал,— где уж ему, когда далеко не все понимал и сам отец,— но чувствовал внутренне своей чистой, безошибочной интуицией, что это компромисс и что отец страдает. Надо сказать, что оба мальчика — Патрик и Грегори — взяли от родителей своих все самое лучшее. Патрик видел, Мэри не подходила отцу, не вписывалась в его жизнь, а тот лгал и самому себе и всем, что лучшей партнерши он в жизни не имел. А работать не мог, пребывал на грани душевного срыва. Любовь и жалость к отцу внезапно переросли в невообразимой силы протест. Патрик стал перечить отцу, где мог, издеваться над ним. Случались стычки. В день вспышки болезни в доме были друзья Хемингуэя. Как всегда, до стола и за столом выпивали. Хемингуэй встал, дело было уже под вечер, и произнес тост «за лучшего писателя, за Папу американской литературы». Патрик вскочил и громко заявил: «Что ты брешешь, никудышный Хем! Никакой ты не лучший и не Папа, а старый никчемный цыпища и дерьмо!» — и дальше уже остановить себя был не в силах. Случился скандал и приступ буйного помешательства. В «Ла Вихии» появились врачи. Отец много вложил сил в то, чтобы вылечить сына, но сам нуждался в серьезном лечении. Я был свидетелем реакции Эрнеста на заметку, в которой говорилось, что Фолкнер упрекнул Хемингуэя в отсутствии смелости экспериментировать в литературе. Хемингуэй устроил тарарам и потом совершенно по-детски, послав в письме вырезку, просил генерала Ланхэма письменно опровергнуть заявление Фолкнера. Успокоился Эрнест только тогда, когда Ланхэм подтвердил, что Хемингуэй несомненно самый храбрый человек, которого он, генерал, когда-либо знал как на войне, так и в мирной жизни. В те годы Хемингуэй совершенно был не в состоянии работать. Его взвинтила жизнь. После Кайо Конфитес, когда ему срочно надо было оставить Кубу, меня попросили присмотреть за финкой. Но я серьезно заболел и слег в больницу. Финку по возвращении он застал в некотором запустении и рассердился на меня так, как будто я сжег его дом. Мне было жаль Хемингуэя. Я любил его произведения, был поклонником его таланта, считал его видным антифашистом, крупной фигурой в общественном мире, был уверен, что он мог влиять на людей, но видел, что Хемингуэй сдает, еще долго не сможет писать и уже никогда не поднимется до прежних высот». Мэри часто отлучалась но время болезни Патрисио то в Чикаго — к родным, то в Ки-Уэст, то в Нью-Йорк — по делам. В середине августа ей пришла в голову мысль, что Эрнесту не работается, поскольку ему мешают домашние и приезжающие в «Ла Вихию» без предупреждения многочисленные знакомые и друзья. Мэри решила оградить мужа, а заодно разместить в Башне кошек, верхний же этаж использовать под солярий и установить там телескоп для наблюдения за звездами. Октябрь, ноябрь, декабрь и январь чета Хемингуэев провела в Сан-Вэлли, где к рождеству в местечке, хорошо знакомом читателю по фильму «Серенада Солнечной долины», обычно собиралась веселая компания. Под Новый год Генри Форд III и известный продюсер Даррелл Занук собрали в Солнечной долине более трехсот гостей. Ожидался приезд близких друзей Хемингуэя — Гэри Купера с женой, Ингрид Бергман, «Чука» — Аткинсона. К самому рождеству приехала журналистка Лилиан Росс, изъявившая желание написать литературный портрет Хемингуэя. В знак благодарности за оказанную помощь во время болезни Патрика Хемингуэй пригласил погостить и встретить вместе Новый год Роберто Эрреру и Хуана Дунабейтиа. Роберто Эррера позволил мне познакомиться с текстом письма, опущенного в Сан-Вэлли в 10 час. 30 минут 15. XI. 1947 года. «Ноябрь, 13, 1947 г. Дорогой Роберто, надеюсь, что ты и твоя семья пребываете в добром здравии. Пожалуйста, передай твоим близким мои горячие приветы. Как я тебе говорил перед отъездом, мы хотели бы видеть тебя на рождественских праздниках здесь, в Сан-Вэлли. Я уверен, что у тебя не будет затруднений с визой, так как я сам лично засвидетельствовал, что все расходы, связанные с твоим пребыванием здесь, беру на себя и гарантирую твое возвращение на Кубу вместе со мной или до моего отъезда из США, который должен состояться в январе или, в крайнем случае, в феврале 1948 года. Все мы с нетерпением ждем твоего приезда. Снег уже выпал, и, без сомнения, установится хорошая погода и лыжный сезон будет отличным, в равной степени, как и охота. Мэри уже подстрелила красавца оленя, очень толстого, а «полковник» Уильяме убил огромную косулю. Так что у нас есть превосходное мясо к праздничному столу. Нам также здорово повезло и в охоте на уток и фазанов. Ожидают, что к твоему приезду будет много зайцев. Все мои сыновья тоже приедут сюда к нам, и мы встретим праздники, как полагается. Главная радость — это снова вскоре увидеть тебя. Если тебе понадобится еще какое-либо подтверждение для получения визы, немелленно пошли телеграмму мне — и я сделаю все необходимое. Однако я уверен, что уже посланного мною письма будет вполне достаточно, так как в консульстве, да и в посольстве меня хорошо знают. Мои наилучшие поздравления твоей матушке и братьям. Обнимает тебя твой друг и брат Эрнесто. Эрнест Хемингуэй. Переписав письмо в тетрадь, я попросил Роберто вспомнить, возможно более подробно, о тех днях. В основном рассказ его на сей раз был насыщен подробностями светской жизни одного из наиболее фешенебельных курортов США. Но некоторые детали заслуживают внимания. Вот они: — Встретил меня Папа в кожаной ковбойке с множеством пуговиц, карманов и открытым воротом. Мне понравился модный широкий пояс с серебряными пряжками. Нарядный, он был в очень веселом настроении. Я давно не видел его таким, пожалуй, с морской экспедиции. Но Папа держался так, пока не доехали до дома. Вечером, перед тем как пожелать мне спокойной ночи, он, перехватив мой взгляд, отвел в сторону и сказал: «Ничего, Монстр, я вижу, ты тоже горюешь по прошлому. Ты меня понимаешь! Не грусти, бывает, что старое возвращается. Сейчас пользуйся случаем! Наслаждайся жизнью! Я написал Фео. что давление у меня почти нормальное. Блаженствуй!!!» ...Мы вместе встречали Лилиан Росс. Он надел ту же ковбойку. Поначалу Росс ему не очень понравилась, но он очаровал эту симпатичную американскую журналистку. Сказал ей и подчеркнул, что не для печати: «Не советую вам браться за Сиднея Франклина. О нем как о мужчине... может, у вас что и получится, но писать о тореадоре, да еще американском,— неприличное дело. Если я еще когда-нибудь возьмусь за эту тему, то прежде буду долго изучать. Не удивляйтесь. Это так! Поверьте мне! Это вам говорит Хемингуэй!» Потом, уже после Нового года, Папа дал согласие, чтобы Росс написала его портрет, и обещал помочь. ...Папа сказал, что он окончательно забросил «Сады Эдема» и что собирается работать над большой книгой о войне. Но не уверен, получится ли у него. Если получится, в ней он расскажет о морской экспедиции, о своих полетах на бомбардировщиках над Германией, о продвижении к Парижу. ...В январе, 11 числа, в Сан-Вэлли появилась газета «The Idaho Sunday Statesmen Voice», всего 15 экземпляров. В ней на целую полосу были помещены рождественские и новогодние фотографии Папы и его друзей — Купера, Бергман, актрисы Оберон. Был и я рядом. Я купил сразу 10 экземпляров на память. Папа узнал и долго смеялся. «Вот оно, счастье! Купил десять из пятнадцати экземпляров газеты — и счастлив!»— сказал он и повторил свое мрачное предсказание о том, что 1948 год будет еще более тяжелым. Я слышал, как Папа в новогоднюю ночь сказал красавице, нет — не красавице, а исключительно красивой женщине Ингрид Бергман: «Дочка, год, который мы встречаем, будет худшим из худших!» |
|
|
||
При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна. © 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер" |