Эрнест Хемингуэй
|
По ком звонит колокол. Глава 7Он спал в мешке, и когда он проснулся, ему почудилось, что он спит уже очень давно. Он разложил свой мешок недалеко от входа в пещеру, у подножия скалы, защищавшей его от ветра; когда он лег, все мышцы у него сводило от усталости, ноги болели, спину и плечи ломило так, что лесная земля показалась ему мягкой, и томительно-сладко было вытянуться в теплом, подбитом фланелью мешке; но он заворочался во сне и, ворочаясь, наткнулся на револьвер, который был привязан шнуром к его руке и лежал рядом с ним. Проснувшись, он не сразу понял, где он, потом вспомнил, вытащил револьвер из-под бока и, чтобы опять заснуть, устроился поудобнее, обхватив рукой подушку, сооруженную из аккуратно свернутой одежды, в которую были засунуты его сандалии на веревочной подошве. Тут он почувствовал прикосновение к своему плечу и быстро обернулся, правой рукой схватившись за револьвер. — Это ты, — сказал он и, отпустив револьвер, выпростал обе руки из мешка и притянул ее к себе. Обнимая ее, он почувствовал, как она дрожит. — Забирайся в мешок, — сказал он тихо. — Тебе же холодно там. — Нет. Не надо. — Забирайся, — сказал он. — Потом поговорим. Она вся дрожала, и он одной рукой взял ее за руку, а другой опять легонько обнял. Она отвернула голову. — Иди сюда, зайчонок, — сказал он и поцеловал ее в затылок. — Я боюсь. — Нет. Не надо бояться. Иди сюда. — А как? — Просто влезай. Места хватит. Хочешь, я тебе помогу? — Нет, — сказала она, и вот она уже в мешке, и он крепко прижал ее к себе и хотел поцеловать в губы, но она спрятала лицо в его подушку и только крепко обхватила руками его шею. Потом он почувствовал, что ее руки разжались и она опять вся дрожит. — Нет, — сказал он и засмеялся. — Не бойся. Это револьвер. — Он взял его и переложил себе за спину. — Мне стыдно, — сказала она, не поворачивая головы. — Нет, тебе не должно быть стыдно. Ну? Ну что? — Нет, не надо. Мне стыдно, и я боюсь. — Нет. Зайчонок мой. Ну прошу тебя. — Не надо. Раз ты меня не любишь. — Я люблю тебя. — Я люблю тебя. Я так люблю тебя. Положи мне руку на голову, — сказала она, все еще пряча лицо в подушку. Он положил ей руку на голову и погладил, и вдруг она подняла лицо с подушки и крепко прижалась к нему, и теперь ее лицо было рядом с его лицом, и он обнимал ее, и она плакала. Он держал ее крепко и бережно, ощущая всю длину ее молодого тела, и гладил ее по голове, и целовал соленую влагу на ее глазах, и когда она всхлипывала, он чувствовал, как вздрагивают под рубашкой ее маленькие круглые груди. — Я не могу поцеловать тебя, — сказала она. — Я не умею. — Совсем это и не нужно. — Нет. Я хочу тебя поцеловать. Я все хочу делать. — Совсем не нужно что-нибудь делать. Нам и так хорошо. Только на тебе слишком много надето. — Как же быть? — Я помогу тебе. — Теперь лучше? — Да. Гораздо. А тебе разве не лучше? — Да. Гораздо лучше. И я поеду с тобой, как сказала Пилар. — Да. — Только не в приют. Я хочу с тобой. — Нет, в приют. — Нет. Нет. Нет. С тобой, и я буду твоя жена. Они лежали рядом, и все, что было защищено, теперь осталось без защиты. Где раньше была шершавая ткань, все стало гладко чудесной гладкостью, и круглилось, и льнуло, и вздрагивало, и вытягивалось, длинное и легкое, теплое и прохладное, прохладное снаружи и теплое внутри, и крепко прижималось, и замирало, и томило болью, и дарило радость, жалобное, молодое и любящее, и теперь уже все было теплое и гладкое и полное щемящей, острой, жалобной тоски, такой тоски, что Роберт Джордан не мог больше выносить это и спросил: — Ты уже любила кого-нибудь? — Никогда. Потом вдруг сникнув, вся помертвев в его объятиях: — Но со мной делали нехорошее. — Кто? — Разные люди. Теперь она лежала неподвижно, застывшая, точно труп, отвернув голову. — Теперь ты не захочешь меня любить. — Я тебя люблю, — сказал он. Но что-то произошло в нем, и она это знала. — Нет, — сказала она, и голос у нее был тусклый и безжизненный. — Ты меня не будешь любить. Но, может быть, ты отвезешь меня в приют. И я буду жить в приюте, и никогда не буду твоей женой, и ничего вообще не будет. — Я тебя люблю, Мария. — Нет. Это неправда, — сказала она. Потом жалобно и с надеждой, словно цепляясь за последнее: — Но я никогда никого не целовала. — Так поцелуй меня. — Я хотела тебя поцеловать, — сказала она. — Но я не умею. Когда со мной это делали, я дралась так, что ничего не видела. Я сопротивлялась, пока… пока один не сел мне на голову, а я его укусила, — и тогда они завязали мне рот и закинули руки за голову, а остальные делали со мной нехорошее. — Я тебя люблю, Мария, — сказал он. — И никто ничего с тобой не делал. Тебя никто не смеет тронуть и не может. Никто тебя не трогал, зайчонок. — Ты правда так думаешь? — Я не думаю, я знаю. — И ты меня не разлюбил? — Она опять стала теплая рядом с ним. — Я тебя люблю еще больше. — Я постараюсь поцеловать тебя очень крепко. — Поцелуй меня чуть-чуть. — Я не умею. — Ну просто поцелуй. Она целовала его в щеку. — Не так. — А куда же нос? Я всегда про это думала — куда нос? — Ты поверни голову, вот. — И тогда их губы сошлись тесно-тесно, и она лежала совсем вплотную к нему, и понемногу ее губы раскрылись, и вдруг, прижимая ее к себе, он почувствовал, что никогда еще не был так счастлив, так легко, любовно, ликующе счастлив, без мысли, без тревоги, без усталости, полный только огромного наслаждения, и он сказал: — Мой маленький зайчонок. Моя любимая. Моя длинноногая радость. — Как ты сказал? — спросила она как будто откуда-то издалека. — Моя радость, — сказал он. Так они лежали, и он чувствовал, как ее сердце бьется около его сердца, и своей ногой легонько поглаживал ее ногу. — Ты пришла босиком, — сказал он. — Да. — Значит, ты знала, что ляжешь тут? — Да. — И не боялась? — Боялась. Очень. Но еще больше боялась, как это будет, если снимать башмаки. — Который теперь час, ты не знаешь? — Нет. А разве у тебя нет часов? — Есть. Но они за твоей спиной. — Достань их. — Не хочу. — Так посмотри через мое плечо. Было ровно час. Циферблат ярко светился в темноте мешка. — У тебя подбородок колется. — Прости. Мне нечем побриться. — Мне нравится так. У тебя борода светлая? — Да. — И она вырастет длинная? — Не успеет до моста. Мария, слушай. Ты… — Что я? — Ты хочешь? — Да. Все. Я хочу все. Если у нас с тобой будет все, может быть, станет так, как будто того, другого, не было. — Это ты сама надумала? — Нет. Я думала, но это Пилар мне так сказала. — Она мудрая. — И еще одно, — совсем тихо проговорила Мария. — Она велела мне сказать тебе, что я не больна. Она понимает во всем этом, и она велела сказать тебе. — Она велела сказать мне? — Да. Я с ней говорила и сказала, что я тебя люблю. Я тебя полюбила, как только увидела сегодня, я тебя всегда любила, еще до того, как встретила, и я сказала Пилар, и она сказала, если только я когда-нибудь буду говорить с тобой обо всем, что было, я должна сказать тебе, что я не больна. А про то, другое, она мне уже давно сказала. Вскоре после поезда. — Что же она сказала? — Она сказала, что человеку ничего нельзя сделать, если его душа против, и что, если я кого полюблю, будет так, как будто того вовсе не было. Понимаешь, мне тогда хотелось умереть. — То, что она сказала, — правда. — А теперь я рада, что не умерла. Я так рада, что я не умерла. Ты будешь меня любить? — Да. Я и теперь тебя люблю. — И я буду твоя жена? — Когда занимаешься таким делом, нельзя иметь жену. Но сейчас ты моя жена. — Раз сейчас, значит, и всегда так будет. Сейчас я твоя жена? — Да, Мария. Да, мой зайчонок. Она прижалась к нему еще теснее, и ее губы стали искать его губы, и нашли, и приникли к ним, и он почувствовал ее, свежую, и гладкую, и молодую, и совсем новую, и чудесную своей обжигающей прохладой, и непонятно откуда взявшуюся здесь, в этом мешке, знакомом и привычном, как одежда, как башмаки, как его долг, и она сказала несмело: — Давай теперь скорее сделаем так, чтобы то все ушло. — Ты хочешь? — Да, — сказала она почти исступленно. — Да. Да. Да.
|
||||
|
|||||
При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна. © 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер" |